Петербург за окнами был холодный и влажный – как памятник осенью. Точно от кашля, подступавшего к горлу по утрам, никогда не мог избавиться Чехов от ощущения сырости и . бесприютности этого города. Без сожаления всякий раз уезжал он из Петербурга, а сегодняшний отъезд был побегом.
Чехов присел к столу. Быстро, без привычного «милая Mania», написал сестре:
«Я уезжаю в Мелихово. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями – и чувствую я себя не особенно скверно.
Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику.
Твой А. Чехов. 18 октября 1896 г.».
Он сложил листок, ногтем провел по сгибу, опустил в конверт. Чемодан собран, узелок с вещами увязан ремнем. Кажется, все.
На Николаевском вокзале было пустынно: товаро-пассажирским ездили мало. По мокрому перрону ходил газетчик с вытертой кожаной сумкой через плечо. Глядя в добродушное лицо парня, Чехов подумал, что сумка его полна отравы – он знал: в каждой газете по рецензии.
– Благодарю, не читаю.
Читать и впрямь было гнусно. Рецензенты изощрялись, как могли: «Это не «Чайка», это просто дичь», «Сумбур в плохой драматической форме», «Нелепица в лицах», «Кляуза на живых людей», «Экземпляр для театральной кунсткамеры»...
Нет, пустое купе – вот что теперь ему нужно. Он сидел у окна, рассеянно смотрел на уходивший назад мокрый перрон Николаевского вокзала. На душе было скверно.
Что же случилось? Почему пьеса, в которую вложил он ума и сердца больше, чем в другие свои писания и отдал на образцовую александрийскую сцену, почему его «Чайка» провалилась вчера вечером с таким треском?!
Конечно, не следовало давать пьесу в бенефис комической актрисы Левкеевой – истинным знатокам бенефисные цены не по карману. Конечно, семи поспешных репетиций недостаточно было и Комиссаржевской, чтобы «вывезти» пьесу... Все это так. Но ведь было полное непонимание! Главное тут в чем-то ином. В другой раз он посмеялся бы, а теперь задумался над шутливой фразой доброжелателя антрепренера: «Голуба, это же не сценично: вы заставляете человека застрелиться за сценой и даже не даете ему поговорить перед смертью!»
Шутка шуткой, а просто сказать: «Чайка» опередила время.
Именно так должен был подумать Чехов, но потому что в жизни, как и в писательстве, пуще всего боялся он пафоса, та же мысль должна была прийти ему в иной – очень простой и грустной форме.
И пьеса его была простая и грустная – как жизнь...
Она подбиралась к нему исподволь, с первой его мелиховской весны. Должно быть, и сам не мог бы сказать Чехов, с чего это началось. Он не думал о пьесе, когда в апреле 1892 года писал Суворину из Мелихова:
«У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу...» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше...»
Да было ли это началом замысла пьесы? Утверждать или даже предположить было бы, пожалуй, рискованно. Может был»; зародился тут. корешок какого-то ощущения, очень смутного и зыбкого; скорее всего – начало мелодии. Но она продолжилась. Где-то в Тверской губернии, на озере, в усадьбе, летом 1894 года гостил и работал Левитан. Его полюбила хозяйка, а обе ее дочери, каждая по-своему, боготворили маэстро. Сложная, запутанная ситуация страстной и честной натуре художника оказалась не под силу. Он стрелялся. Но жизнь повернула драму иначе: Левитан отделался легкой царапиной. Вызванный письмом, Чехов приехал из Мелихова лечить его. Левитан встретил Чехова с черной повязкой на голове. Потом он взял ружье, ушел к озеру; вернулся с убитой чайкой...
Сюжет? Может быть. Но для Чехова, пожалуй, легковат. Разве что для записной книжки, впрок, на всякий случай. Но «Чайка», должно быть, уже парила где-то над мелиховским домом – еще невидимая, и выходило так, что жизненные коллизии как бы сами собой прорубали просеки в каком-то неясном еще замысле.
Подруга Марии Павловны, любимица всей чеховской семьи, умница и красавица Лика Мизинова была в мелиховском доме своим человеком. Была ли она влюблена в Чехова? Письма, недавно опубликованные, говорят: да. Он же относился к ней шутливо-ласково и шутливо-влюбленно; границ этих не переходил, точно держал чувства свои в узде ради чего-то более значительного (теперь время сказать: ради литературы, предан которой был весь, без остатка даже для любви). Пусть разбираются психологи в тонкостях чувств молодой девушки, но мы знаем, что, отвергнутая (так и писала: «отвергнутая Вами Лика»), обиженная, быть может, полюбила, как это, увы, бывает, с отчаяния, и, как это тоже случается, – близкого Чехову приятеля. Игнатий Николаевич Потапенко человек был добрый, обаятельный, способный и удачливый беллетрист, а потом все было так, как бывало в жизни во все века, – очень просто, очень грустно, но, в сущности, логично: любовь с отчаяния не удалась...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.