Молодёжь и культура
С Ираклием Виссарионовичем Абашидзе мы встретились в Тбилиси, в его доме на улице Барнова. Задача передо мной стояла сложная — расспросить одного из старейших и интереснейших советских поэтов о роли и значении Пушкина в его жизни и творчестве. Предстояло коснуться темы глубоко личной, почти интимной — поэт в жизни поэта, — а это прежде всего предполагает большую и напряженную работу не столько ума, сколько души. И искреннюю заинтересованность сердца. Несмотря на то, что мы дали себе слово: Пушкин и только Пушкин! — разговор наш то и дело вырывался за рамки этой строго обозначенной темы и часто устремлялся к иным пределам.
Пушкин, как и все по-настоящему великое, не может быть объясним и понят лишь тем, что можно выразить словами, обосновать установленными фактами и подкрепить нужными цитатами. Его феномен — нечто несравненно большее. Сегодня он сердцевина каждого образованного, каждого мыслящего человека. Даже тогда, когда мы этого не замечаем, когда между происходящим и Пушкиным вроде бы нет никакой прямой, зримой связи, он тем не менее с нами. Если хотите, Пушкин стал нашим мировоззрением и нашей жизненной позицией.
Никому и никогда не следует браться за него лишь только потому, что «так нужно». Хотя бы в силу того, что сам Александр Сергеевич всякого рода безразличие и бесцеремонность презирал:
Поэт идет: открыты вежды,
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды
Прохожий дергает его...
Так вот, никогда и никому не следует уподобляться тому прохожему...
В мое детство Пушкин вошел наводнением. Мы жили в Западной Грузии, на берегу бурной, горной реки. По весне река разливалась неистово, волны проносились мимо нашего дома. Отец стоял у окна, глядя на этот поток, и читал стихи:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
«Тятя! Тятя! Наши сети
Притащили мертвеца».
В стихах слышалась тайна, какая-то страшная глубина. Пушкин вошел в мое детское сознание не игрой чувств и красок, не жизнелюбивым темпераментом, не озорством силы, как, наверное, правильнее было бы воспринимать его в детстве, а этой вот простотой, за которой тайна. Я, собственно, не могу даже сказать, что мы, грузинские дети, знакомились с Пушкиным. Чувство такое, что мы его всегда знали. На стенах нашего класса висели портреты: Акакий Церетели, Илья Чавчавадзе, Пушкин. Он словно был всегда и был наш, свой.
Потом произошло «отпадение». В двадцатые годы, в начале тридцатых моей душой безраздельно овладел Маяковский. Он вообще оказал огромное влияние на тогдашнюю молодую поэзию. Мы все стали под знамена новой поэзии: старое долой! Я переводил Маяковского, писал стихи про облигации займа и был счастлив. С классиками мы знаться более не хотели. Грешили этим почти все. Алио Машашвили написал поэму «Я и Бараташвили» — это был манифест отхода от традиций великого грузинского классика, который сыграл в нашей лирике роль, в известной степени аналогичную роли Пушкина в лирике русской. Мы не хотели плыть по старому руслу... Река вышла из берегов.
Поворот наметился в середине 30-х годов. Я был в составе грузинской делегации на Первом съезде советских писателей. Состоянию и проблемам грузинской лирики был посвящен специальный доклад М. Торошелидзе; и вот в докладе были взяты под защиту Шота Руставели, Илья Чавчавадзе, Акакий Церетели. Классики возвращались. Но я не мог тогда представить себе всех масштабов этого возвращения. Сейчас ясно: это не был очередной «поворот». Это было именно возвращение. Воды Риони вернулись в свои берега.
Говорят, что Грузия — страна поэзии. Иначе и быть не может, коль с двенадцатого века каждый грузин узнает имя Шота Руставели и его бессмертную поэму уже в колыбели. Это накладывает на нас чувство огромной ответственности, которое потом никогда не покидает с того самого дня, когда мы впервые берем перо в руки. Помогает ли Пушкин осознать главенствующие категории искусства, поэзии? Без сомнения...
Каким бы великим новатором ни был поэт, каким бы он ни был крупным явлением в литературе своего народа, он все же звено в единой цепи этой поэзии, этой литературы, он вырос на поэтических традициях своих предшественников, он продолжатель этих традиций, передающий эстафету последующим поколениям. А чем древнее та или иная литература, чем более богатыми традициями она обладает, тем больше в глубь веков уходят истоки поэтического слова.
Подлинный поэт — это всегда квинтэссенция души народа. Он его выстраданная боль и спасительная надежда. Потому что он плоть от плоти его, кровь от крови... И один источник утоляет их жажду, одна земля дарит им пищу и кров... А значит, и радости, и печали у них общие.
Пушкин своим творчеством разве не доказал нам это? Доказал — как народный поэт, то есть как истинный художник. А дар или предназначение его талант — это не так уж и важно...
Как я пришел к пониманию Пушкина? Думаю, что произошло это незаметно, бессознательно и выразилось в том, что я захотел написать о нем стихи. Но прежде чем размотать этот клубочек, вернусь назад, в далекое прошлое. «Все в жертву памяти твоей...» — скажу словами Пушкина.
Мои дошкольные годы — это годы первой мировой войны. Селение Хони, раскинувшееся у подножия Сванетских и Лечхумских гор, утопающее в тополях и кукурузе, высокой, как тополя. Призывников из нашего края отправляли по преимуществу на южный фронт. Во всяком случае, сведения о погибших и пропавших без вести мы получали в основном с этого фронта, и потому мне казалось, что война бушует где-то здесь, совсем рядом.
Первая запомнившаяся песня, которую пели взрослые, была имеретинская «солдатская». И первый плач взрослых, также врезавшийся в память, был плач соседей по погибшим сыновьям и родичам. Мои односельчане со страхом ожидали день завтрашний, так как не исключали возможности вторжения турок, опустошительные походы которых еще хорошо помнили хонские старожилы.
Много душераздирающих песен о погибших на войне пел нам, мальчишкам, старик сосед. По-моему, большую часть из них он сочинял сам. Но он не умел писать. И мы, дети, с удивлением и радостью глазели, как соседи записывали эти стихи... Я и сейчас помню некоторые из них. Примерно тогда я и услышал из отцовских уст: «Тятя! Тятя! Наши сети...»
Поэтическое мое становление пришлось на пору, как я уже сказал, «отпадения» от Пушкина, когда классика была объявлена ненужным и вредным балластом, когда главным достоинством поэзии считалось ниспровержение всего устоявшегося и авторитетного, а главным мерилом — возведенная в абсолют патетика. Даже такой рафинированный, работающий на тончайших нюансах поэт, как Симон Чиковани, и то требовал «тяпнуть лирику по башке сапогом». А я, молодой, восторженный и не очень эрудированный человек, был всего лишь сыном своего времени. И все происходящее вокруг мне безмерно нравилось. Если первое мое стихотворение, написанное в возрасте десяти-одиннадцати лет, было посвящено царице Тамар, то уже через шесть лет первое опубликованное в молодежной газете называлось «Дворник». Согласитесь, что такой резкий скачок в неокрепшем сознании — от возвышенного к земному — объясним только эпохой, только взрывными, бурлящими буднями тех дней.
В 1923 — 1924 годах я начал посылать свои стихи в различные издания. С замиранием сердца просматривал свежие номера газет и журналов в нашей сельской библиотеке. Но тщетно. В 1926 году, окончив школу, не дожидаясь осени, я оказался в раскаленной, как сковородка, столице республики. Поступив в университет, я с головой окунулся в волны, плавать в которых давно мечтал, — посещал самые разнообразные аудитории, где шли нескончаемые споры о роли и назначении литературы и искусства, активно работал в кружке молодых писателей, который был организован при ЦК комсомола Грузии. С 1928 года начал печататься систематически. А в 1931 году уже вышла моя первая книжка «Несколько стихотворений»...
В 10-м номере читайте об одном из самых популярных исполнителей первой половины XX века Александре Николаевиче Вертинском, о трагической судьбе Анны Гавриловны Бестужевой-Рюминой - блестящей красавицы двора Елизаветы Петровны, о жизни и творчестве писателя Лазаря Иосифовича Гинзбурга, которого мы все знаем как Лазаря Лагина, автора «Старика Хоттабыча», новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.