Конечно, многое из написанного в те годы не свободно от нарочитой плакатности и схематизма, но ведь именно это мы и возводили тогда в принцип, именно это считали главным достоинством. В то время слова перестали быть просто словами. Мы мечтали без проволочек воплотить бесплотный звук в реальную, «из железобетона и стали», конкретность. «Индустриализация», «электрификация», «промышленность» — это даешь! Все прочее — химеры! И потому даже все самое великое было возможно только в союзе с обыденным и злободневным.
Теперь, с высоты прожитых лет, отчетливо видны и жестокие ошибки, и жалкие промахи, и смехотворные заблуждения... Но я ни о чем не жалею и — появись у меня такая возможность — ничего не стал бы перелицовывать в своем прошлом. И не потому, что раз оно мое, то мне все в нем нравится, нет. Просто те дни были так до краев насыщены чистотой помыслов и напряженной искренностью побуждений, что добровольно отказаться от них из одной боязни показаться кому-то смешным и нелепым было бы подлинным кощунством и настоящей изменой. По отношению ко всему человеческому, что есть в человеке.
И если допустить, что поэт обладает возвышенным даром, что он действительно пророк, то это, несомненно, пророк, постоянно в себе сомневающийся. И сомнения эти могут умалить его только в глазах ханжествующих глупцов. Потому что именно сомнения и есть тот долгий, мучительный путь к озарению, к познанию истины, который рано или поздно, но проходит каждый настоящий художник. И зачастую ошибки такого пророка во много крат дороже нам открытых и произнесенных им истин. Пушкин великолепно сказал об этом:
Но жалок тот, кто все предвидит,
Чья не кружится голова.
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит.
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
Исследователи «Витязя в тигровой шкуре» много пишут последнее время о том, что Руставели создал произведение, по структуре и философии прямо предсказывающее Ренессанс. Не куртуазный роман средневековья (который тоже ведь имел бы огромное значение хотя бы потому, что преодолевал воздействие на литературу богословских канонов), нет, именно возрожденческий философский апофеоз свободной личности был предвещен в грузинской поэзии великим Руставели. Но много времени должно было пройти, пока это предвестье стало вестью, пока завет исполнился.
Что произошло в грузинской поэзии после Шота Руставели? Создалось как бы два поэтических языка: церковный, старый, и светский, новый. Теперь из этой традиции было два выхода. Один — к живому народному языку. На этот путь стал Давид Гурамишвили. Другой — к высокой европейской поэзии нового времени. Это Николоз Бараташвили. Именно Бараташвили вывел грузинскую лирику на европейский уровень девятнадцатого века. И тут я подхожу к главному: Бараташвили делал это рука об руку с Пушкиным.
...Пушкин всеобъемлющ. В нем все начала и все концы. В нем и народная глубина, и европейский блеск. Но я говорю о том, чем в тот момент Пушкин стал для нас, грузин. Нет сомнения, что Николоз Бараташвили знал лирику Пушкина еще до того, как первые пушкинские стихи появились в переводах на грузинский. Дело было не во влияниях, конечно, хотя и во влияниях нет ничего дурного: поэты должны влиять друг на друга, если смысл таких воздействий не в подражании, а в глубоком родстве поэтических систем.
Бараташвили был первым в новой грузинской лирике поэтом-мыслителем. Он вырвал грузинскую лирику из-под спуда восточной орнаментики. Он повернул нашу поэзию лицом к Европе.
Даже Александр Чавчавадзе, один из просвещеннейших умов того времени, тесть Грибоедова, писал песни в восточном духе. В них была своя прелесть, своя поэзия, но... не было того, что мы назвали бы высшим смыслом, интересом к общим вопросам бытия, философским пафосом.
По своем приезде в 1829 году в Тифлис Пушкин записал: «Голос песен грузинских приятен. Мне перевели одну из них слово в слово: она, кажется, сложена в новейшее время, в ней есть какая-то восточная бессмыслица, имеющая свое поэтическое достоинство...» Интереснейшее признание. Пушкин не отрицает за восточной стилистической школой «поэтического достоинства», но без определения содержательной тенденции она становится в его глазах бессмыслицей. Что же это за содержательная тенденция? Это диалектика души. Это динамическая психология личности, докапывающейся до смысла событий, до смысла жизни. Это обеспокоенная активная духовность, которая на первое место ставит не прелесть формы, а истину. Это философская глубина поэзии, идущая вглубь и не нуждающаяся в украшении орнаментом. Это, одним словом, европейское мышление нового времени.
Николоз Бараташвили совершил великий переворот, и он сделал его вместе с Пушкиным, с помощью Пушкина, может быть, под знаком Пушкина... «Но мы сыны земли, и мы пришли на ней трудиться честно до кончины, и жалок тот, кто в памяти земли уже при жизни Мнет мертвечиной» — в этих строчках Бараташвили чувствуется императив, мыслимый для прежней грузинской лирики. Борись до конца, ищи свое место в жизни, свое предназначение, не трагических проблем жизни, борьбы, неси свой крест до конца. Поэт становится средоточием боли мира — не украшением его, а именно средоточием боли. В России это Пушкин, у нас — Бараташвили.
Сейчас слово «поэт» неотделимо от слова «ответственность». Раз ты считаешь себя поэтом, ты отвечаешь за все. И, наверное, это справедливо, чтобы именно поэт отвечал за смысл и правду в этом мире. Сегодня, и это очень правильно, от него не ждут ни «украшения», ни «развлечения». Только правды и смысла.
И на современную грузинскую поэзию воздействие Пушкина прослеживается очень явственно. В многообразной грузинской лирике середины XX века можно условно наметить как бы две тенденции образного мышления, и обе эти тенденции связаны с влиянием Пушкина.
Один тип — пластическое «сорадование миру», разворачивание его красочной панорамы, мажорный гимн сущему, упоение формой, плотью, тканью мира, его праздничной красотой. Это Георгий Леонидзе. Здесь Пушкин присутствует своей влюбленностью в жизнь, своим юношеским темпераментом, своим неистовым напором чувств, своим изяществом.
Есть и другой тип поэтического переживания в грузинской лирике нашего времени. Не разворачивание панорамы мира, а вглядывание в его смысл. Пристальное углубление в тайну. Интерес к философским, «предельным» проблемам бытия. И музыка, музыка... Это Галактион Табидзе, один из самых глубоких поэтов нашего века. Галактион Табидзе — это музыка. Не музыка, «приятно» дополняющая жизнь, а музыка самого мироздания. То, что, быть может, в Литве искал Чюрленис. То, что у Бараташвили высказалось словами: «Чей голос тайный слышу я?» То, что бессмертно услышал Пушкин:
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
Попробуйте определить, что околдовывает в этих стихах. В них есть и гармония, и ужас, и безумика... Поэт величайшей ясности, Пушкин отмечен вот этой необъяснимой безумикой. Не потому ли, кстати, во время «путешествия в Арзрум», слушая грузинские песни, пленившие его «приятностью», он чутко уловил в них «какую-то... бессмыслицу», — музыка жизни никогда не была для него обыденно правильна, в ней всегда была тайна. Именно такой Пушкин мне дороже всего и сейчас.
Скажу по собственному опыту, что Маяковского переводить — по непосредственным ощущениям — труднее, чем Пушкина. Маяковский требует отчаянных усилий; нужно досконально знать русскую жизнь, чтобы переводить Маяковского; чтобы уловить интонацию, иронию его, нужно стать почти русским... Пушкина переводить легко. Он переводим, даже если ты русской жизни не знаешь. Он всемирный гений, мудрец, универсальная душа... И вот переводишь Пушкина, и вроде все легко получается, а потом смотришь — он! Ускользнул! Ушел! Неуловим... Тайна Пушкина поражает и останавливает, когда решаешься переводить его стихи.
Кажется, Пушкин весь переведен на грузинский язык. И переводили его хорошие поэты. Но, чтобы в полной мере почувствовать силу его колдовских строк, я бы советовал читать его все-таки на русском языке. Так будет понадежнее. Тем более что уровень культуры и образования сегодня делает это вполне возможным. На мой взгляд, это обстоятельство полностью разрешает проблему перевода с русского на другие языки. Хотя остается, если не заостряется, другая сторона этого вопроса — перевод поэтов братских советских республик на русский язык.
Практика показывает, что обычно в результате перевода, даже самого добросовестного, культурного, как мы его называем, переводимый поэт либо очень много теряет, либо, наоборот, слишком много приобретает. И в том, и в другом случае это плохо. Потому что и в том, и в другом случае он теряет собственную индивидуальность, свой голос... Кроме счастливых исключений, конечно... Мне, я считаю, повезло. Вначале меня долго и хорошо переводил прекрасный поэт и дорогой мой товарищ Александр Межиров, а теперь с той же задачей успешно справляется талантливый Михаил Синельников.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Девять парней одного призыва. Глава седьмая
Роман-хроника
Молодёжь и перестройка