Надя о чем-то просит тетю Катю, та милостиво кивает, Юрка опрометью выбегает из передней и возвращается с ящиком, похожим на чемодан, поверх ящика – несколько пластинок в рваных конвертах. Ящик он торжественно ставит на стол, открывает и, перехватив мой взгляд, гордо сообщает: «Это патефон!»
Я знаю, что патефон: видел в городе и слышал издали, но вот касаться рукой патефона, самому заводить его, самому ставить пластинки мне еще не приходилось, а это все значит, что с патефоном я по-настоящему не знаком и сегодня открываю его для себя так же, как открываю Белино. Мои размышления прерывает музыка – хриплая, писклявая, совсем не такая, как по радио. С шипением и потрескиваньем вырывается она из ящика в комнату. Крышка патефона поднята, на диске вращается пластинка, а над ней плавно раскачивается что-то круглое, блестящее, прихотливо изогнутое. Из шипения и музыки пробивается нахальный и лукавый женский голосок: «Саша, ты помнишь наши встречи...»
Когда пластинку снимают с диска, я беру ее в руки, долго разглядываю и ничего не вижу, кроме плотно прилегших друг к другу, идущих по кругу зубчатых бороздок.
Я забываю обо всем на свете. Ставлю пластинку за пластинкой, подкручиваю тугую, скрипучую пружину, смотрю, как летит игла по бороздкам, и не могу постигнуть, откуда музыка, откуда эти то одинокие и слабые, то слитые в едином хоре, могучие голоса. Они смеются и плачут, доверительно шепчут и рокочут, как отдаленный гром:
Реве та стогне Днипр широкий,
Сердытый витер завыва...
Незаметно приходит вечер, тени густеют в углах, разрастаются и окружают меня, и только на пластинке дрожит красноватая дорожка заката, и от нее делается на душе грустно и одиноко. Я не заметил, как ушли Юрка и Надя, куда делась мама. Обо всех я забыл и только теперь вспомнил... Громкое требовательное мычание раздается в комнате. В окне – белая коровья морда. В сумраке она кажется огромной, а черное большое пятно вокруг правого глаза делает ее еще и страшноватой.
Я выбегаю на улицу. В деревню возвращается стадо. Жалобно блеют овцы, козы трясут жиденькими бороденками, серые романовские бараны дробно стучат копытцами, шарахаяеь от женщин и детей с хворостинками; величественно и покорно проходят коровы. По всей деревне звенят ведра, тонкие и мягкие голоса зазывают:
– Зорь, Зорька, иди сюда, милая, иди...
– Ночка, Ночка, Ночка!
А вот и голос тети Кати, он ближе и отчетливей:
– Беляночка, Беляночка. Вот дурочка, .привыкла у окон попрошайничать... Вслед за голосом появляется и сама тетя Катя. В руке она держит ломоть
хлеба: протягивает его корове, но не дает, и та, вытягивая шею, пытаясь поймать губами хлеб, выступает за ней. Прибегают откуда-то Юрка и Надя.
– Помогли? – спрашивает их мать.
– Помогли, – кивает девочка и, заметив меня, тут же начинает рассказывать: – Мы корову и телка Седелкиных загоняли. Корова-то ничего, а телок такой шустрый, такой строптивый!
– Сами-то они не могут загнать. У тетки Павлы ноги больные, а дядя Семен нынче и не выходил, видно, ему опять хуже, – поясняет мне Юрка.
– Он с войны помирать приехал, – вставляет Надя.
– Как это?
– Так, – сухо отвечает брат. – Пораненный весь. Одни они с матерью. Во-он там обычно сидит...
Юрка показывает на завалинку дома напротив. Я смотрю туда, но вижу совсем не Семена, а дядю Костю Шилова, тоже вернувшегося с войны. В погожие дни он с утра скачет по лестнице со второго этажа на одной ноге и костыле, за который держится левой, единственной рукой, усаживается на скамейке у подъезда и сидит до вечера. Бывает, и я помогаю ему взобраться обратно на второй этаж и пуще самого дяди Кости изнываю от истошных его попыток карабкаться самостоятельно со ступеньки на ступеньку...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.