Зинкино воскресенье

Валентина Бармичева| опубликовано в номере №1242, февраль 1979
  • В закладки
  • Вставить в блог

Рассказ

Всю осень монотонно и назойливо моросили дожди. Они поливали тронутые первым морозцем суглинки, и сровнявшиеся и укатанные под асфальт дороги поначалу становились осклизлыми, потом раскисали до мутной, тяжело колыхающейся жижи и наконец делались подобны непроходимым топям. И тогда на перекрестках в огромных лужах начинали захлебываться и вязнуть грузовики, и скользкие пешеходные тропы жались к самым завалинкам, виляли по кочкам и насыпям, устилались обломками кирпича, а кой-где, над самыми непроходимыми местами, чья-то заботливая рука перекидывала грубо сколоченные из толстого горбыля бесперильные настилы, вмиг становящиеся такими же скользкими и покатыми, как и сами тропы.

Зинке тащиться в школу – ой-ой, и потому в такую хлябь мать выпихивала ее за порог на полчаса раньше. И начиналась Зинкина утренняя гимнастика. На стадионе надрывался динамик, голосом преподавателя Гордеева под бравый аккомпанемент пианиста Родионова-кричал: «Раз и – два-а...» ИЗинка под этот счет вытягивала одну за другой ноги из круто замешанной грязи, съезжала с осклизлой, покатой кочки, балансировала, чтобы не упасть, и подтягивалась на руках, цепляясь за набухший ставень, а то просто припадала плечом к шершавому набрякшему боку небеленой мазанки. Наконец за крайней мазанкой открывался и сам стадион. К нему-то, к просторной дыре в его аккуратном заборе, вела тропинка – она шла прямо через маленький лужок с окоченевшей, но еще не пожухлой стелющейся травкой, покрытой слоем стылой, прозрачной воды. Если побултыхать ногами и потереть сапог о сапог, то можно прекрасно вымыть голенища. И Зинка долго бултыхалась здесь, мутя воду и уходя от мути дальше и дальше по зеленому лужку. Конечно, мыть сапоги было совсем ни к чему, потому что за дырой, на самом стадионе, тропинка, пересекающая поле по диагонали, была хлипкая, и на ней ничего не стоило оскользнуться и увязнуть по самый рубчик на голенище. И все-таки Зинка мыла сапоги потому что больше всего на свете любила в это время зеленый кусочек земли в прозрачной хрустящей воде, чудом сохранившийся в той стылой рыжей хляби, что со всех сторон нападала на человека. Сначала она рыжим тестом приставала к сапогам, потом, чавкай, воровато плескалась на полы пальто, забиралась, размазываясь по сапогам, на штаны и чулки, иной раз неожиданным фонтаном взбрызгивала в самое лицо или окатывала прохожего сбоку. Люди старательно мыли и скребли сапоги, но грязь проникала за ними в жилища, жидким слоем растекалась на полу в сенях, грязными следами тянулась дальше, замирала у вешалок, пробиралась на кухни и сохла там под жарким семейным огнем. Потом ее терли и выбивали в сенях, и она едкой пылью садилась на лицо, влетала в дом. Ее вымывали, выскабливали, стирали, выплескивали с водой на улицу, и тут она снова начинала липнуть к ногам.

Зинке нравилось мыть сапоги не у дома в старом, загаженном тазу, елозя по голенищам раздерганным голиком, не у школы – в огромном бетонном корыте, наполненном почти такою же жижей, что и в любой взбаламученной луже, – ей нравилось мыть сапоги здесь, на зеленом лужке. Вода холодила ногу, и Зинка забывала даже о том, что не выучена ода, что опять не заглядывала в ненавистный немецкий; и если нагрянет контрольная по математике, то непременно придется потеть и выпрашивать у классной зубрилки Таньки Асмоловой формулу или выводить ее самой, основываясь на скудных своих знаниях.

Зинка шевелила блестящим сапогом ползучие стебли травки и, ужасаясь и ликуя, обнаруживала крохотный бело-розовый граммофон цветка. И в этот миг весь мир для Зинки наполнялся солнцем и праздником, и ей казалось, что снова пришла весна, и если она ударится сейчас вдоль забора и, ускоряя шаг, побежит, то солнце зачастит в его сквозных прорывах и забьет в глаза счастливым алым светом. Но тут она спохватилась, заслышав веселую возню ввалившихся в заборную дырку товарищей.

– Зинка! – зовет ее чей-то веселый голос.

– Иду! – кричит она, подхватывая из воды гибкий намокший прут, и бежит навстречу, осторожно расплескивая в стороны чистую воду и ведя прутом по набрякшим и глухим клавишам забора.

На обратном пути Зинка останавливается здесь, только если бредет одна. А это бывает теперь не так уж редко.

Нет, не подумайте, что Зинка нелюдимая девчонка, нет! Она очень любит возвращаться домой в своей излюбленной компании. Но когда новая двойка по русской литературе и вызов к директору... Тогда Зинка отмахивается ото всех и на призывы: «Ну ты идешь, Зин?» – только мотает головой. Потом она тащится нога за ногу в сторону дома, лениво балансирует, часто оступается и умудряется вывозиться буквально по уши. Ей почему-то жарко, и она распахивает пальтецо, скидывает с головы платок и с отчаянием думает: «Хоть бы заболеть, что ли?» Она знает наверняка; что ни за что не заболеет теперь, хоть босиком по лужам ходи, потому что она сейчас зла и кровь приливает к лицу, к рукам, к ногам и не даст ее разгоряченный бег проникнуть внутрь ни леденящему ветру, ни пронизывающему холоду воды. Разгоряченная, с отчаянным лицом, она проходит мимо опустевшего базара, где под тесовым навесом одиноко маячит вся завязанная в огромный платок баба, уныло хлюпая носом над ополовиненным мешком.

«Семечек, что ли, купить?» – рассеянно решает Зинка и, расстегнув портфель, в котором чего только нет, начинает копаться, отыскивая запропастившиеся медяки. Одна монета выскальзывает из кармана и плюхается в мелкую жижу, Зинка наклоняется за ней, и из портфеля валится дневник, и учебник литературы шлепается в грязь, распахнувшись как раз на проклятой оде.

– Ну, все не так! Ну, вее-не-так! – скрежещет зубами Зинка и вдруг вместо того, чтобы поднять злополучный дневник, бешено топчет его тяжелыми от грязи сапогами, все глубже вгоняя в крутое месиво. – Вот тебе, вот!

Баба в платке перестала хлюпать носом, в испуге прижала красную скореженную морозцем руку к губам. Светлая капля задрожала на самом кончике ее сизой пуговки и, дрогнув вместе с хозяйкой, шлепнулась на заветренную руку. Баба вытерла ее о фуфайку, стала пересчитывать Зинкины медяки и нет-нет да и взглядывала изумленно на лужу, где плавал вниз лицом учебник литературы. А Зинка, высыпав дрожащей рукой в карман содержимое маленького стаканчика, вдруг успокоилась и, напевая модный мотивчик, едко взглянула на снова захлюпавшую носом бабу и побрела тропинкою, ведущей в сторону базарного туалета.

За ним открывалось чистое пространство, вероятно, предназначенное для площади, непроходимое ни зимой, ни летом по причине немыслимых колдобин и рытвин, залитое сейчас ровной рыжей водой. По левую руку этого моря-океана веселым пятном светился «Голубой Дунай». В этот предвечерний час прореженным гуськом тянулись к нему осторожные завсегдатаи, кто легко, кто грузно, перепархивая с кирпича на кирпич и с каждым кирпичом приближая к себе вожделенную цель.

Зинка знала, что если прийти сюда к тому времени, когда упадают на этот райский уголок хмурые сумерки, то можно увидеть всегда одну и ту же картину: всплеснет «Голубой Дунай» золотою дверью на своем высоком крыльце, и новый сонный посетитель начнет осторожно и бочком сползать с его скользких крутых ступеней. Сползет кой-как – то удачно, то оступаясь и скользя, – сползет, остановится, покрутит головой, взмахнет руками – где наша не пропадала! – и побредет куда глаза глядят, ухая в колдобины и ругаясь – в зависимости от настроения – то зло и отчетливо, то добродушно и невнятно. И часто можно видеть, как стоит себе иная овца заблудшая из «Голубого Дуная» почти на самой середине прибазарного океана-моря, вертит в удивлении головой, тычется из стороны в сторону, а там возьмет да и запоет зычным и неверным голосом: «Славное море...»

Зинка взглядывает на «Дунай», представляет его грязное, прокуренное нутро с пятью столиками, крытыми залитыми неведомо чем скатертями, с чавкающей под ногами жижей на полу и вспоминает, как они пятиклашками бегали туда на большой перемене слушать песню слепого мужика в солдатских галифе с расхристанною гармошкой на ремне – жалостливую песню про батальонного разведчика. Она смотрела тогда на его чуткое и подвижное лицо, давно не бритое, серое, и все никак не могла понять, чем отличается оно от таких же серых и небритых лиц мужиков, одаривающих слепца за его расхожее искусство кто порцией хмельного, кто тертым пятаком. И только сейчас, вспоминая о нем, Зинка поняла: оно приметно было доброю, искательной улыбкой, которой давно не видала Зинка ни в одном из известных ей поселковских лиц.

Дальше Зинка шла излюбленной дорожкой всей их честной компании: мимо универмага, мимо заляпанных палисадов единственной центральной улицы прямо к стадиону, на котором всегда начинались у них самые заветные разговоры, возникали самые отчаянные драки и на котором Толька Кирюхин из 10-го «А» собирался тайно признаться ей в любви. Тогда Толька сунул ей записку и назначил здесь свидание. Зинка испугалась и рассказала своим. И когда гроза поселковых мальчишек, краснея и не поднимая глаз, упорно следящих за ровняющейся под ударами его башмака кочкой, тихо сказал, протягивая к ней руку: «Знаешь что, Зин...» – Зинка отступила на шаг, и из-за забора с гиканьем выкатила их ватага, завизжала, запрыгала, крича: «Кирюха, подтяни брюхо!» Зинке и сейчас стыдно вспоминать об этом, и она еще отчаяннее шлепает по грязи и появляется на зеленом лужке в самом потрясающем виде: косы ее растрепались, лицо в красных пятнах, глаза сверкают дико, воспаленный рот приоткрыт, дыхание нервное и злое.

«Ну вот, что делать? – думает Зинка, и ей хочется зареветь. Но она знает, что не заревет. – Ах, какая же я злая! – думает она. – Ну что мне стоило выучить эту дурацкую оду? Или выкрутиться, как с немецким? Ну, что стоило?»

Теперь мать будет плакать, и у нее некрасиво скривится рот и припухнут глаза. И тогда...

И тогда отец посмотрит на нее брезгливо и скажет:

– Господи, хоть бы ты купила себе другое пальто! Все у тебя зеленое! Чистая лягушка! И мать станет робко возражать, что нету денег, что Зинка растет как черт знает кто и каждый сезон ей приходится то перешивать, то покупать что-то новое. И что в конце концов зеленое ей идет.

И действительно, зеленое ей идет. Теперь Зинка знает это наверняка. Вот уже два месяца присматривается она к матери, и кажется ей, что нет на земле ничего краше, когда ее, Зинкина, мать идет с работы вдоль серого барака из теса, идет в зеленом драповом пальто и шапочке, отороченной каким-то рыжим мехом, и розовое смеющееся ее лицо плывет, плывет навстречу Зинке, оставляя за собой жухлый фон осенней училищной аллеи.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены