Никто, конечно, не возьмет на себя смелости утверждать, что в эти мгновения родились у Пушкина или затеплились хотя бы строки:
Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры и картины.
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине...
Но, согласитесь, точность ощущения, художественный образ Архангельского поразительны настолько, что собственное восприятие здесь уже бессильно. Кажется, без Пушкина нельзя уже сделать и шага в Архангельском. Подтвердить это должен каждый, кто хоть однажды, на мгновение хотя бы, останавливал взгляд на строгом четырехколонном портике, спокойном бледно-золотистом фасаде, плавно вытянутом по горизонтали и с полукруглой ротондой, похожей на цезуру в средине строки напряженного александрийского стиха. кто хоть мельком обвел взглядом прозрачные колоннады и видную сквозь них колышущуюся зелень парка с белеющими рядами скульптуры, статуй и герм.
Стройными садами назвал Пушкин Архангельский парк, видя в нем живую природу, которой лишь коснулась рука художника. Создатель парка не чуждался здесь натуры, как чуждался ее автор Кускова, где каждое дерево, каждый куст обращены в художественное произведение. Красота же архитектуры Архангельского еще прекраснее была в контрасте с полями, лугами и синеющим лесом за рекой, с разросшимися буйно деревьями, бросающими тень на золотисто-белые стены дворца. Художник только чуть организовал пространство и тем сильнее заставил звучать живые голоса природы. Он овладел пространством, использовал длинные перспективы газонов, как бы играя ими, удлиняя, где нужно, стройной чередой беломраморной скульптуры. Во всем величавом облике Архангельского жили простота и ясность, столь близкие Пушкину, его прозе, скорее всего.
А еще был в этом любезный сердцу поэта романтизм уходящего столетия, которое в послании своем и назвал он по традиции времени «веком Екатерины».
К «матушке Екатерине» не питал Пушкин, как известно, особой почтительности, но век минувший был ему предпочтительнее цельностью художественной своей культуры. В сравнении с наступавшим «коммерческим и меркантильным» николаевским царствованием в понимании Пушкина был ушедший век крупнее и по чувствам и по страстям. Сожаление уходящему нетрудно заметить в приведенных строках послания. Они наводят на мысль, что Архангельское представлялось поэту образом века, уходившего, как корабль, которому не суждено вернуться. Казалось, к исходу своему – к времени постройки Архангельского – восемнадцатое столетие уставать стало от капризной пышности барокко и к старине классической потянуло русского человека – к покойным ее линиям и формам. Исход старины завораживал в безмолвно-прекрасном облике Архангельского, и, казалось, шуршал еще по залам дворца пышный шлейф уходившего столетия.
Уходившим веком завораживала и поразительная коллекция живописи в распахнутых свету запах Архангельского.
И хотя слово «музей» ходило по тем временам в нашем языке еще в новичках, иное что-нибудь подобрать к Архангельским коллекциям было трудно. Не разнообразием национальных школ и обилием прославленных имен знаменитой слыла галерея Архангельского, но строжайшим и бескомпромиссным отбором произведений. Не случайно, конечно, доверено было Юсупову пополнение Эрмитажа. Приобретал он картины в мастерских художников, без посредников и, говоря языком нынешним, без консультантов. Полагаясь только на свой вкус и знания, Юсупов гарантировал и собственное свое собрание от подделок и произведений сомнительного качества. Но главным, пожалуй, было то, что известные и привычные мастера открывались в его коллекции в новом качестве. Не отметить удивительного этого явления не могли ни Пушкин, ни Соболевский, осматривавшие в тот день картинную галерею Архангельского. Ясно было, что Юсупов мог и умел выбирать лучшее из лучшего.
Знаменитый Пьетро Ротари, признанный мастер сентиментальных женских головок, так точно выражавший вкусы века и любимый в России больше, чем на родине, представлен был здесь в совсем необычном для него жанре – большой картиной «Поселянка под деревом». Интимная камерность уступила место обобщенному взгляду на натуру. Такого Ротари не знали и царские коллекции.
Клоду Лоррену ни в Европе, ни в России славы было не занимать; крупнейшие галереи гордились его пейзажами. В Архангельском мастер представлен был одним из лучших своих произведений. Золотисто-дымчатый пейзаж-рондо, с заходящим над морем солнцем, с поразительными световыми эффектами, исполнен был гармонии, элегического покоя и отголосков античной ясности, смягченных тонкой дымкой семнадцатого столетия.
В блестяще-пышный восемнадцатый век манил изысканный, пепельно-перламутровый, но с полнокровным ощущением жизни Франсуа Буше. Под своенравной кистью мастера преображенная стилем рококо античность лишала мифологических персонажей их героики. Холсты Буше, населенные кокетливыми богинями, играющими амурами, пикантными нимфами, создавали далекий от античности, но так созвучный изысканному веку художника мир.
Но среди множества блестящих имен поистине царил в Архангельском певец древних руин, неподражаемый и похожий только на себя Гюбер Робер. Во дворце отданы ему были два зала. Фантазии этого мастера не имели, казалось, границ. С поразительным блеском творил он свой собственный мир, основанный лишь на зыбких воспоминаниях античного прошлого, наполняя его громадами полуразрушенных древних зданий, но имеющих свой голос, свои эмоции. Его архитектурные пейзажи полны изысканной, неяркой живописи и поэзии ушедшего. Строго-спокойные композиции, уравновешенные четкими архитектурными построениями, гармония пропорций сочетались здесь со сдержанным, чуть приглушенным колоритом: замшелый камень развалин, блекло-зеленые массы деревьев, облака, повторяющие очертания руин, приведены в тончайшее тональное единство. Ни одна другая галерея не могла противопоставить такого собрания мастера.
С бесчисленных полотен Архангельского дворца, невыразимым иначе языком кисти, говорили века и нравы, вкусы и люди, а все это вместе – архитектура, аллеи и газоны парка, скульптура и картины, – все это был ушедший, невозвратный мир. Недоставало, казалось, только живого персонажа эпохи, чтобы оживить роскошную эту декорацию...
Ошеломленные пышным великолепием блестящего Тьеполо, стояли перед двумя его холстами Пушкин и Соболевский, когда послышался, приближаясь, сухой кашель, шаркающие по вощеным паркетам шаги, сладковато-пряный запах пудры, и в золотистой анфиладе зал, умноженное зеркалами, увиделось синее пятно атласного камзола, белый парик с косичкой – и величественный старик, опираясь на палку, как и все на нем, украшенную редкими камнями, стал пред ними в гордом и почтительном одновременно поклоне. Знал старый князь, кого принимал нынче.
С появлением Юсупова все преобразилось, но сказать, что князь «вписался в интерьер дворца», было бы недостаточно вовсе. Был он частью Архангельского, такой же неотъемлемой, как и самый дворец, парк, картины. Эта мысль не могла не поразить Пушкина, потому что так точно отразилась она потом в его послании.
Князь был стар, как стар может быть человек, кончавший восьмой свой десяток, но не забывший цену и годам прожитым. Потому, должно быть, вид этой старости не вызывал сожалений. Пушкин и Соболевский понимали это; знали они и множество легенд, ходивших о молодых годах Юсупова. Там, где представлял Юсупов Россию, – а было это едва ли не во всех государствах Европы, – более достойного посланца было тогда, пожалуй, и не сыскать. Венценосцы говорили с ним на равных.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.