Рассказ
Море бухало прибоем, и Ксении казалось, что и в душе у нее то поднимется что-то — слышен тугой ток крови, то опустится — в груди тишина, все цепенеет. Она лежала в темноте, отбросив одеяло, в одной пижаме. Так спать привыкла еще в городе, в Махачкале. Да и к тому же в комнате натоплено: Василий любит теплынь, с обеда истопили.
Она потрогала подушку рядом: не смята. Вздохнула и, отшвырнув с постели кошку, встала, включила свет. Лампочка под потолком жидко, желто затеплилась, брызгая этим немощным, желтым на зеркало гардероба, на никелированные шишки кровати, на лаковые бока приемника. А у кошки фосфорические, дьявольские глазищи, она выгибает спину, трется о щиколотку, мяукает — пожалуй, единственный звук в комнате. А за стеной протяжное — бух! — и долгая, томящая пауза. И опять — бух! — от которого содрогается берег и все, что на берегу, и опять зияющая пауза, когда ухо ловит посвист ветра, стук ставни, ржавый скрип акации под окном.
Ксении известно: бухает девятый вал, в барак с моря проникает только он, самый могучий, самый сокрушительный, если же выйдешь наружу, то различишь удар каждой волны, даже первой, нарождающейся. Она сейчас выйдет наружу. Зачем? Разве это поможет ему или ей? И зачем проснулась? Разве это нужно ему или ей?
Ксения снова вздохнула, потом набросила пальто, платок, сунула ноги в кирзовые сапоги и, пнув кошку: «Брысь!», — открыла дверь.
В ночном мороке над крыльцом гнулись мимозы, тусклый свист ветра сквозил через их листву, через ряды электрических проводов, через штакетник. Дула моряна — южный, иранской пробы ветер: влажный, не жесткий. Задувает тут и норд-ост, зачатый в сухих, полынных степях Казахстана, он порывистей, холодней и колючей. Но и норд-ост и моряна делают одно — высекают из Каспия шторм. А шторм на Каспии не шутка.
Ксения запахнулась в пальто, прислонилась к косяку. Тьма обдувала моряной, моросила октябрьским дождем. Хоть, глаза выколи: беспросветное небо, беспросветное море. Лишь внизу, на причале, с полкилометра отсюда, горел прожектор, да за рыбацким поселком, в предгорье, горел на нефтепромыслах газовый факел. Факел не горел — полыхал: огромный огненный шар над землей, пульсирующий, дышащий. Прожектор не горел — тлел, безуспешно борясь с чернотой. Ксения глядела туда, где прожектор, и скорее угадывала, чем видела, смутную, зыбчатую, белесую гриву накатов.
С прибрежья ветром кинуло шакалий голос, ему отозвался другой, третий: всю ночь, воя, лая, плача, рыскают шакалы в дюнах и пожирают уток, забравшихся под песчаные намывы обсушиться, вычистить перья, подремать. Жуткий вой, разве к нему привыкнешь? И вообще разве можно привыкнуть к этой теми, ветрам и дождям, к пустынным улицам, где под ногами с засосом хлюпает грязь, к сиротливым, одиноким ночам, когда ты не спишь, ждешь и слушаешь, как штормит море? То самое море, про которое соседка по бараку, Филипповна, говорит так: «Каспий не зазря кличут стариком. Мужик, значит. А коли мужик, стало быть, обманщик. Рассуди: тихо, смирно, солнышко, а глядь - уже волна, буря, ураган. Обманщик! Утопит и фамильи-то не спросит!»
Ну, конечно: вчера вечером, когда Василий уходил на лов, море было покойное, ручное. Ксения не пошла провожать на причал — и так в поселке посмеиваются, достаточно того, что встречает, — со двора видела, как сейнеры отвалили от причала, и вторым тот, на котором Василий. Издалека все четыре сейнера едины обликом, но она сердцем чувствовала, на каком Василий. На втором. Судно плыло легко, весело, под лимонной зарей, кропившей из-за перистого облачка, зеленоватая, без барашков вода уступчиво разламывалась надвое под килем. А к полуночи, когда Ксения пробудилась, уже вовсю задувал свежак. И он крепчает и крепчает.
В квелом прожекторном луче белеет отвесная стена прибоя. Бухает девятый вал. Брызжет дождь. Посвистывает моряна. Наверное, в такую ночь погибли те семеро, что похоронены в сквере, возле колхозного правления. Семь рыбаков, утонувших в осеннюю путину. Все очень просто: у сейнера заглох мотор, унесло далеко, перевернуло. И сейчас снова осенняя путина.
Господи, что ж это за жизнь: мучиться, ожидать у моря милости или беды! Нет у нее больше сил, хватит с нее. Хватит! А тут еще Витька Качаев пожаловал. Не далее как вчера. Зачем его принесло, Витьку? Для кого-нибудь он Виктор Викторович, для нее Витька: потому что все у них меж собой было. Было да сплыло. А вот прикатил из Махачкалы. Заходит в магазин и, выждав, когда покупателей у прилавка нет, зажигает спичку, держит ее торчком, пока не сгорит. Спрашивает: «Помнишь?» Отчего ж не помнить: с этого у них когда-то началось, зажег он спичку, объяснил: «Так и я сгораю от страсти». Она тогда засмеялась и он засмеялся. Ах, да к чему былье ворошить! Было да сплыло. Ответила ж она в магазине Витьке: «Сожги хоть коробок, я мужняя жена». Он сперва усмехнулся. «Как у Пушкина: но я другому отдана и буду век ему верна»? А после побледнел и говорит: «Я люблю тебя по-настоящему, это я понял, мне очень плохо без тебя». Ему! Замечаете — ему! Всегда о себе думает. Ну, показала она от ворот поворот, а на сердце стало и горько, и приятно, и мутно. Беспросветное небо, беспросветное море. Воют шакальи стаи. Пронизывает ветер, и Ксения начинает дрожать. Она плотнее запахивается в пальтецо, но дрожь не унимается. Еще раз посмотрев на причал, Ксения уходит в дом.
В постели она никак не может угреться, ее колотит озноб, и вдруг она плачет, громко, навзрыд. Плечи трясутся, по щекам ползут слезы, и нос и губы быстро распухают. Чтобы заглушить плач, она зарывается в подушку, и подушка быстро мокреет. Кошка мурлычет в ногах, лампочка помигивает, будто собирается вовсе погаснуть. — Господи! — шепчет Ксения.
Она перестает плакать, утирается полотенцем, тушит электричество. Она лежит на спине, натянув одеяло до подбородка, уставившись в потолок: там из неясности и серости проступают, стираются и вновь возникают лица: Василий, Витька, сызнова Василий, мама, Филипповна, сызнова Витька и другие лица, их много, знакомых и даже незнакомых. Голова у нее тяжелая, и на сердце тяжело. Странно, слезы ее никогда не облегчают, сколько ни плачь.
Она с усилием хлопает ресницами, и лица с потолка исчезают. Так-то лучше. Хватит с нее. Дайте отдохнуть от всего и от всех. Покоя — вот чего хочется. И следом же она чувствует: так еще хуже, так одиночество еще острей. Плохо, что слезы не приносят облегчения.
Громоздкие, нависающие предметы словно вплотную приближаются к ней из сумрака, окружают: гардероб, где висят костюмы ее и Василия, этажерка, где брошюры по рыболовству — Василия и научно-фантастические романы — ее, кухонная полка с кастрюлями и сковородками — здесь безраздельно она... Это подступил, окружил нынешний ее мир, нынешняя жизнь. Ну что вам нужно от меня? Что? Не могу я больше терпеть, сегодняшняя ночь — просто последняя капля. Вернется Василий с лова, и первое, что я ему скажу: «Хватит с меня, милый, ищи себе другую дуру». Дура и есть, увлек, привез сюда, в глухомань, и трясись теперь о нем, покуда он рыбку выуживает.
А что от меня надо тебе, прошлая жизнь? Какая прошлая? Такая — махачкалинская. Улица Советская, дом девять. Взбежишь на свой четвертый этаж, запыхаешься. И на каждой лестничной площадке, чуть ли не за каждой дверью собачий брех: за этой — овчарка, за этой — шпиц, за той — легавая, за той — рядовая дворняга. Какой-то собачий дом. Но у них в квартире собак не было: папа не терпел животных. Впрочем, он и людей не очень терпел. Дочь, и ту не очень терпел. Чуть что — наказывал: ставил на колени на рассыпанное пшено — это он сам придумал, вежливый, чисто выбритый, в золотых очках провизор. Мама потом, давясь слезами, иголкой выковыривала у нее въевшиеся в кожу пшенинки... И все-таки славная, трогательная пора — детство! Дорого бы я дала, чтобы из взрослой женщины вновь превратиться в голенастую, в кургузом платьице девчонку, что прыгала по лестнице под псиное разноголосье!
А взрослой быть сложно. И тяжело. Вот появился на горизонте Витька, для остальных продавщиц «Гастронома» Виктор Викторович — ревизор из республиканской конторы. Солидный, за тридцать, красивый — ничего не скажешь. И однажды проводил ее с работы. Гуляли по скверу, по набережной. Цвели дагестанские розы, светились фонари дневного света, шлепала, ластилась у парапета волна. О, это море она знала — по пляжу, где топчаны и фанерные сооружения «женская выжималка», «мужская выжимал-ка», по набережной, где изобилие парочек. Море в городе прирученное, что ли. Ну, а если и разыграется, в любую минуту можешь уйти с берега. И пусть себе бушует, не о ком тревожиться. Здесь же, в поселке, где все пропахло рыбой и все разговоры о рыбе, есть о ком переживать... А Витька на третий вечер зажег спичку: «Сгораю от страсти». И она, вчерашняя школьница, пигалица, дура набитая, смеялась. Досмеялась. Любила ли его? Не знаю. Но знаю: если б пожелал жениться, согласилась бы. Однако Витя помалкивал, без женитьбы ему было удобнее. Всегда о себе думает. А вчера твердил иное: «Понял: не могу без тебя. Хочешь, женюсь?» Раньше надо было понимать, Виктор Викторович, раньше.
Сюда прикатила окрыленная. За Василием была готова хоть на край света. С милым и в шалаше рай, как говорит Филипповна, толстая, добрая старуха, которая учит ее варить уху и печь судака и которая дребезжаще поет на общей кухне:
Парней так много холостых,
А я люблю женатого...
Конечно, шалаш. Но шалаши-то протекают! А если протекают, то внутри сыро и зябко. Однако в комнате тепло? О чем я? Не думать, уснуть! Буду считать до ста.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.