Пиршество мысли

Альберт Лиханов| опубликовано в номере №1395, июль 1985
  • В закладки
  • Вставить в блог

И все-таки: чего я жду?..»

Попробуйте отбросить последнюю, концевую строчку из этого признания и обратите при этом внимание на следующее: завершенная мысль останется, но волшебство, но таинство жизни, но противоречивость, что, может быть, и есть высшая истина, но настоящее искусство исчезнут, потому что магия искусства не в завершенной мысли, не в приговоре, а гораздо дальше их там, где ничего не известно. Вроде все ясно художнику, и душу свою укрепил он бронею мудрости, важного житейского вывода, а все же он ждет, не может не ждать, как всякий из людей не устает надеяться и верить.

Профессиональные критики нынешних времен стесняются приводить конкретные литературные примеры в пользу своих доказательств: лучше или одни примеры, или одни посылы, «беспримерный» критический разбор. Я не критик, а потому считаю «Ожидание», в меру сил моих подробно пересказанное и процитированное здесь, примером именно романного мышления Юрия Бондарева, иными, пожалуй, словами, мышления масштабного. В сущности, «Ожидание» — это микророман, стержень возможного романа, его конспект, его идея.

Сравнение автора с кровельщиком, мысли о том, что кроит он свои жесткие листы из металла, приходят не раз при чтении «Мгновений», и эта безусловная, беспощадная правда не только к жизни, но и к самому себе, эта неразделимость, адекватность осмысления своих чувств и явлений окружающего мира настраивают на сосредоточенное внимание к писателю, на желание перечитать прочитанное вновь и вновь и прислушаться не только к словам, а и к интонациям, вместе с ним подняться на вершину его мысли. Вот, вот — может, именно этот, возвышающий душу уровень разговора, может, эти подробности мысли, углубляющие текст, эта несметность, небрежность, неспешность в формулировке, это вознесение над обыденностью, в совокупности, соединенные воедино, может быть, эти качества и есть такое качество мышления, которое следует признать масштабным, а оттого и романным?

Новелла «Отец», три памяти о самом родном, три мгновения, сохранившие впечатления, три озарения, которые волнуют, включают на полную мощь совесть, если она задремала, и, если человек совестлив, подвигают к нравственному перелому. Первая память — когда герой еще совсем мал и способен ехать на раме отцовского велосипеда — они, наверное, впервые вдвоем, и мальчик ощущает колдующую силу отцовской доброты, неповторимое чувство первого мужского равенства, тайную, не обозначенную словами доверчивость. Вторая память — мгновение, сопряженное — не в памяти, а в чувстве — с возвращением отца из войны, как благодарная тишина воссоединения семьи, как молчание после долгой тревоги, молчание покоя и радости, возникшее благодаря тому, что отец появился вновь. И третья память — подростка среди сверстников, когда в умах и настроениях приняты свои правила, возвышенно-отрешенные, далекие от жизни, этакий разгул мечтательства, которое дружит с силой, мужеством, добротой, но совсем не приготовлено к неудаче и робости, и вот в эпоху этого томления духа — точно головой о стенку: отец стоит на улице в больших поношенных ботинках, узких брюках, маленький, в коротком пиджаке и с ненужным, бедняцким галстуком. Друзья готовы рассмеяться над отцом, и по всем правилам надо бы броситься в драку, чтобы защитить этого жалкого человека, но мальчик не решается на поступок, который бы выглядел глупостью, и вот, став взрослым, он тоскует и печалится за стыдливость своего отрочества.

«Тогда я не думал, что настанет срок, когда в некий весенний чужой мне день я тоже окажусь чьим-то жалким, смешным, нелепым отцом и меня тоже постесняются защитить» — такова последняя фраза этой притчи, но мы чувствуем, что здесь дело не в том, мысль художника переступает границу личного, что укоризна его, обращенная вроде бы к самому себе, перетекает далее, превращается в философски важную идею о том, что человек расплачивается всю свою жизнь даже за малое отступничество, и совестливая личность не способна списать грех на несмышленость возраста — человек един, как едина его совесть и его память, и малого отступничества нет, не может быть, у этой категории нет мер.

Как верно и как справедливо на все лады и всеми способами повторять праведную идею о единственности человеческой совести, о неразделимости возрастов и меры чести — одинаковых и постоянных всегда. Не эта ли высоконравственная задача и есть основа в вечной и непреходящей борьбе против мнимой извинительное бесчестья, негодяйства на минуточку, простительности подлянки «во имя дела» и прочих житейских уродств, которые бесстыдно эксплуатируют гуманистическую мысль о прощенье во процветание своих бесстыдных дел.

Нет, как бы говорит писатель, прощенье даруется лишь тем, кто испытал сам в себе великое чувство непрощенья, суда над собой и не только за дело, но даже за шажок к делу, и ничто здесь неизвинимо — ни возраст, ни время, ни обстоятельства.

Вообще чувство щемящей совестливости, суд над самим собой, поиск истины и совершенства — темы и цели «Мгновений». Любимым делом литераторским стало повторение тезы, что, дескать, литература неспособна исправить, но лишь способна сказать о трудном, указав на него перстом. Думаю, это одна из чрезмерностей литературного обихода, потому как глубоко уверен, что книжечка «Мгновений», равно как и томик прекрасных астафьевских «Затесей», в кризисный для человека час должны быть носимы в кармане и читаться вновь и вновь, перечитываться, как катехизис современной нравственности, звучать должны, как камертон, по звуку которого можно и следует проверять чистоту собственных поступков.

Этакая утилитарная рекомендация может и покоробить кого-нибудь; это не страшно. В мою же пользу говорит хотя бы такая частность: «Мгновения» читать трудно, это не сюжетный, захватывающий самообман; мысль нелегка, она требует напряженного возврата даже в пределах абзаца; она сложна, поэтому едва ли не после каждого «Мгновения» лучше всего захлопнуть обложку, побыть наедине с собой, поразмыслить; потом же, продолжая жить, не грех найти важную страницу, когда с тобой что-то случилось, важное для твоей внутренней судьбы, и снова закрыть и вновь перелистать, выхватив наугад замечательное мгновение чужой жизни, странным образом перекликающееся с твоим.

Такое чтение трудно, но оно не утомляет, напротив, как бы заводит дремлющие в тебе пружины, заставляет чувствовать острее, учит в увиденном понимать глубинный смысл.

Женщина, вся в черном, неуверенно спускается по ступенькам, не замечая никого кругом. Это вдова, она идет не с похорон, а с банкета молодого директора института, того, кто сменил ее дорогого покойника. Банкет шумел, отмечая юбиляра и совсем забыв о. том, чье существование олицетворяла своим присутствием в ликующей толпе она. Вот, в сущности, и вся суть новеллы «Вдова», но автор произносит слова «грозный знак», и мы действительно видим, кроме конкретного человека, еще и некий символ справедливости: сухощавая женская фигура, затянутая в цвет памяти, отражается в зеркалах черным восклицательным знаком суда над беспамятством и бесстыдством.

Не знаю, затрудняюсь даже, какими словами сказать про новеллу «Воображение» — ведь тут речь об ирреальном: никогда не воевавший человек просыпается от навязчивого, повторяемого сна, в котором он умирает на войне и над ним склоняется его любимая с санитарной сумкой через плечо. Человек просыпается, страдая, в слезах, жена говорит ему какие-то слова, признание невозможно, и есть только мысль о том, что та его любимая с санитарной сумкой, не выдуманная, живая, тоже мечется в странном сне. Как объяснить это — фиксация подсознательного, отражение наития? Психологи, наверное, скажут, такой сон в реальности — суть зеркальное отражение тайной неудовлетворенности, безрадостного семейного существования, поиск подсознанием несовершенной ошибки. Но как бы ни классифицировать это, сны с тайным смыслом не то чтобы руководят нами, но существуют в нас, рядом с реалиями, во сне нас посещает неслышным шагом творчество даже самых нетворческих в быту, нас осеняет наитие, воспоминание, которых не было в жизни, и это необъяснимое чудо ведет нас, обогащая существование новыми тайными красками. Новелла про сон — гимн таинству человеческого воображения, которое способно возвысить, обрести идеальное, потрясти.

Чем не роман?

Или еще. Благость теплого осеннего вечера, душевный покой переполняют душу рассказчика, тепло и приветливо светят окна большого дома и вдруг — крик, женский крик, страшный крик боли, страдания. И свет в окнах — уже не тепло и приветливость, а холод и безразличие. Гармония окружающего рушится от неправедности; гармония природы, конечно же, объективное понятие, но как субъективно наше восприятие ее и как легко можно решительно разрушить единство прекрасного — философские эти посылы легко угадываются в новелле «Крик», точно бы призывая к памятливости этих простых законов человечности.

«И все погасло во мне — и благословенный московский листопад, и свет осеннего дня, и умиление естественной прекрасной порой бабьего лета, и почудилось, что это кричало от непереносимой боли само человечество, потерявшее ощущение великого и единственного блага всего сущего — радости неповторимого своего существования».

Читая и перечитывая многие «Мгновения», без конца ловишь себя на благодарной мысли о том, что писатель здесь похож на хирурга, а его новеллы — на отточенные до предела скальпели. Эти короткие инструменты предельно остры; до такой степени, что, кажется, они способны к прямому физическому воздействию.

Порой остроту прозы относят к области характера — это глупо. «Мгновения» режут сердце, не говоря про слух, но это острота не характера, а правды.

Краткий жанр предполагает метафоричность, впрочем, это благое достоинство всякой талантливой работы, и «Мгновения» перенасыщены метафорой, по законам же физики из всякого насыщенного раствора выпадают кристаллы. Раствор «Мгновений» рождает кристаллы высокой и вдохновенной истины.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Чинара

Рассказ

Кто поедет на «картошку»

Продовольственная программа и молодежь

Вода-кормилица

Навстречу XXVII съезду КПСС