В память о Ларисе Шепитько
Когда из жизни уходит художник, людям остаются его творения. Но не только они. Остается память о встречах с ним, атмосфере, в которой он жил и творил, влиянии, которое он оказывал на окружающих, в душах и сердцах остается его облик — внешний и внутренний, едва ли не физическое ощущение того творческого и нравственного накала, какой он излучал. Таким художником была кинорежиссер Лариса Шепитько.
Она входила, и становилось светлее...
Хорошо помню, как Лариса Шепитько позвонила мне в один из моих приездов в Москву и осторожно сказала, что хотела бы снимать «Прощание с Матёрой». Мы договорились о встрече. Я шел на эту встречу с двумя, так сказать, задачами: во-первых, посмотреть на режиссера Шепитько, буквально поразившую меня картиной «Восхождение», и, во-вторых, постараться не отдать свою «Матёру» в кино, даже и такому режиссеру, как Лариса Шепитько. Не стану задним числом говорить, что у меня уже и тогда были тревожные предчувствия (их, очевидно, не было) — просто мне хотелось оставить «Матёру» в своем собственном, родовом жанре, в прозе, оставить ее лишь для читателя, который в силу своего положения читателя имеет возможность наедине с книгой лучше понять и принять нравственную правду книги, когда, разумеется, таковая в книге присутствует.
Лариса убедила меня очень скоро. Вернее, она не убеждала, нисколько не убеждала, а стала рассказывать, каким представляет себе этот фильм, и говорила так живо и так горячо, взволнованно, что я и забыл, что старался не отдавать «Матёру». Вот эта неистовость, самозабвение даже на начальных подступах к работе поразили меня тогда больше всего. Она говорила как бы не для меня и не для себя, а для кого-то третьего, кто мог присутствовать при нашем разговоре и от кого зависело, быть или не быть фильму. Меня же лучше всего убедили наши сходные позиции в отношении к проблемам, о которых я пытался говорить в повести и которые собиралась продолжить Лариса в фильме. Убедило не формальное, а творческое, художническое прочтение повести, желание выделить проблему не только общества в целом, но и каждого поколения в отдельности за все, что мы делаем на земле.
Две вещи не переставали удивлять меня в Ларисе Шепитько за время нашего знакомства. Я пытался понять их, разгадать. И не мог. Впрочем, объяснение тут может быть лишь одно: это было свойство натуры не только очень талантливой в своем деле, но и натуры особенной, выделенной среди многих и многих высокой, точно дарованной духовностью. Не знаю, много ли таких людей среди нас — должно быть, очень мало. Как правило, судьба не дает им жить долго (они это чувствуют), и в этом тоже какой-то свой смысл, который мы не можем или не хотим разгадать. Мы принимаем их за таких же, как мы, а они нечто иное. Они, похоже, и в мир-то приходят, чтобы показать, каким должен быть человек и какому пути он должен следовать, и уходят, не выдерживая нашей неверности — неверности долгу, идеалам, слову, вообще нашей неверности. Но память о них и помогает, должно быть, оставаться нашей совести.
Я любил наблюдать, как говорит и спорит Лариса. Ничего подобного ни у кого я больше не встречал. Она вступала в разговор спокойно, задумчиво, с паузами, как бы не зная еще, стоит или не стоит всерьез отдаваться ему, стараясь как можно больше услышать от собеседников, но затем с какого-то определенного момента вдруг увлекалась, «заводилась», воодушевление, какое-то внутреннее могучее горение нарастало все больше и больше. И это было чудо: она говорила быстро, точно, красочно и убедительно, говорила вдохновенно и без усилий. Та огромная мыслительная работа, которая происходила внутри, была совершенно незаметна. От случайного, стихийного порыва, мимо прекрасных, редко случайных мест, по которым она вела нас, она приходила к верной цели. Она словно воспаряла над предметом разговора, иногда самым обыкновенным, увлекала и нас за собой, и этот «вышний» взгляд не был напрасен, он затем пригождался в работе и в чувствах многим из нас.
Несомненно, это был ум по-мужски точный, по-художнически богатый и по-женски красивый.
И еще одно качество трудно было не заметить в Ларисе. Это ее светоносность. Именно светоносность, всякое другое слово окажется неверным. Она входила — и сразу становилось светлей и теплей в комнате. Она начинала говорить — и от первых же ее слов наступало удовлетворение: вот о чем надо говорить... Она вся как бы излучала свет. При ее деятельной, азартной натуре, пожалуй, он не был успокаивающим. Он был мягким, но и тревожным, приводящим к нешуточным размышлениям: где мы? что мы? что нам делать дальше?
Порой кажется, что она все это знала и делала огромные усилия, чтобы не выдать себя.
В жизни все откладывалось на потом, в смерти «потом» не бывает.
Когда трагически оборвалась жизнь Ларисы Шепитько, я думал только об одном — почему так мало видел ее, почему в нашей суете не успел хоть раз по душам поговорить с ней, почему так редко звонил без дела, так мало общался по делу, которое и суть, и смысл нашей жизни... Почему у меня нет от нее писем, почему я сам никогда не написал ей...
Сейчас, когда решился на бумаге вспомнить о ней, понимаю, что встречи наши были отрывочны и случайны, слова необязательны — мы так и не собрались сказать друг другу о том, что болит, чем каждый из нас мучился. Блуждая в своих проблемах, мы не успели выйти на ту площадку, где бы они сблизились, хотя бы на минуту стали общими, а ведь мы заняты одним делом, и в этом деле у нас было столько общих болевых точек...
Как же мы не встретились на них, не объединились — ведь, кто знает, даже если бы и разошлись, то разошлись, может быть, связанными исповедью, откровением души. Нет, не было этого, хотя, казалось, вот-вот должно было произойти. Мы были, что называется, в пути друг к другу, да я не ускорил шаг. Зато судьба поспешила — на взлете, на подъеме жестоко оборвала жизнь Ларисы.
Помню, Инна Чурикова тогда сказала: «Знаешь, Глеб, у меня такое чувство, будто в атмосфере пробили дырку, и туда что-то уходит, а забить нечем...»
Незаменимых нет? Чушь! Это античеловечная, антигуманная позиция. Любой человек неповторим. Лариса Шепитько была УНИКАЛЬНА!
Я не знаю ни одной женщины, похожей на нее. Именно женщины, потому что первое впечатление — это было потрясение от ее красоты. Сначала и прежде всего красота, а потом уже начинаешь понимать ее отторженность от собственной красоты, ее независимость от своей внешней уникальности. Но первое впечатление — «Боже, до чего хороша!».
...В Западном Берлине шла пресс-конференция — фильм Ларисы Шепитько «Восхождение» получил Гран при. Большая комната набита людьми — не продохнуть. В глубине, за большим столом сидела... королева, супер-звезда, победительница конкурса красоты, ради которой собралась эта разношерстная фестивальная публика. Надо сказать, что я не оказался исключением — опять, уже в какой раз, был потрясен ее красотой. Конечно, она понимала и знала о том, что незаурядно красива, и могла бы стать актрисой, но не могла.
Я долгое время не понимал, почему. Почему не актриса, не кинозвезда? И в конце концов понял: даже самая большая роль не смогла выразить ее так полно, как авторский фильм. Именно авторский. Не случайный, а ею задуманный, выстраданный. Отсюда и победы, и неудачи. Отсюда постоянная борьба за свое место в искусстве, за свое индивидуально обозначенное место, что трудно. Трудно для себя, неуютно для других. Может, поэтому всегда казалось, что она держит защиту, в любую минуту готова отразить удар, ждет даже тогда, когда, казалось бы, ждать его неоткуда. Эту дистанцию между собой и собеседником она устанавливала сразу, и не каждому удавалось ее преодолеть. Но в этом не было ожесточенности, озлобленности, не было и, как многие думали, гордыни. Лариса не нападала — она защищалась. Она заранее спасала то, что хотела выразить своим искусством, и эту борьбу начинала задолго до того, как наступала реальная для нее необходимость. Хуже всего, по-моему, ей было тогда, когда она не работала. Когда не знала, что делать, или только нащупывала это «что-то». Но, начав работу, она преображалась — это был ее праздник, ее женская вольница, ее могучая человеческая стихия. Она любила всех, кто работал рядом с ней, но требовала от них такой же отдачи, такой же неистовости... И ненавидела всех, кто мешал, кто отставал от нее, а соответствовать ей было нелегко, как и всякому одержимому своим делом человеку.
Я хорошо знаю, как выпадают из поля зрения те, кто не имеет отношения к твоей работе, а ты в ней — днем и ночью. И как раздражают те, кто не понимает, кто равнодушен, кто чужой, все равно чужой, потому что вне твоего состояния, твоей, на этот момент, «болезни».
У Ларисы не было случайных картин — в каждой она пыталась выразить свое сложное отношение к жизни, свое понятие жизни. Она принадлежала к числу тех художников, для которых не существует отстраненного искусства, и потому все ее картины — мировоззренческие. Все прошли сквозь нее, разработаны ее мыслью, причастны к ее душе... Все — о тех коллизиях, о тех человеческих состояниях, в которых «кровь людская — не водица». Потому, наверно, не случайность (хоть и чудовищная, трагическая случайность) ее смерть на картине. О ней, как ни о ком другом, можно сказать, что она жила и умерла в своем деле, в своем искусстве.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Фантастический рассказ
Творческая педагогика
Молодежная мода