И он увидел его...
Он увидел его. Но не разглядел. Было некогда.
Немец заметил его и крикнул то слово: «Ахтунг!»
Значит, он был не один.
Василий Лукич нажал на курок и увидел, как фрицу размозжило голову. Он попал ему прямо в переносицу, а пуля была разрывная.
Потом он шагнул еще, продолжая свой путь...
Очнулся Василий Лукич в санитарном поезде. Помнил, до сих пор хорошо помнил, что очухался он с той же мыслью, с какой погрузился в темень. Выплыв из бессознания, он подумал не о себе, не о том, что вот оно как, оказывается, очутился, значит, совсем не там, где желал, не о ноющей ноге подумал – это уж потом выяснилось, что ноги нет, а она все-таки ноет, – а с сожалением подумал о том, что так и не сумел разглядеть немца, ах, черт побери, не сумел...
Двое парней и женщина раскатисто смеялись. Они покупали матрешку, внутри которой есть другая, поменьше, и это страшно веселило их.
Глядя, как куклы становятся в бесконечный ряд, Василий Лукич медленно, словно из небытия, возвращался на ярмарку, оттуда – с войны.
Он усмехнулся, разглядывая матрешек.
Видать, и человек так устроен. Вот про себя он думал, что у него две половинки жизни. Одна там, за чертой, которую они вместе с Ксешей провели, другая здесь, в нынешнем времени. А оказалось не так. Оказалось, крикни «Ахтунг!» этот белобрысый улыбчивый немец, и все, что будто бы отрезано, все, что за условной чертой, оживет снова, и слетят к чертовой бабушке все бинты, которыми обвязала его бережно Ксеша. Все, пожалуй, как у матрешек. Ежели одну открыть, в ней другая, хоть и похожая, а все же другая, так что лучше будет не открывать. А то открылся Василий Лукич, размотал бинты и вот, как оглашенный, бегает по ярмарке за тремя немцами, и только одно втемяшилось: разглядеть их как следует. Как следует разглядеть...
Что делать, так вышло – никогда с того случая Василий Лукич живого немца не видел, и старое обросло коростой, забылось.
С Ксешей под госпитальной лестницей они поклялись про старое забыть, зачеркнуть его, коли вышло так, и они, два перста, посередь войны и горя живыми остались, жить, жить, жить друг для друга, наслаждаясь жизнью, любя друг друга и торопясь всем этим насладиться, потому что жизнь по сравнению со смертью коротка и недолговечна...
Немцы купили сразу две матрешки, видно, поудивлять там, у себя дома, знакомых или родных, и двинулись дальше. Василий Лукич неотвязно шагал за ними, и случилось то, что и должно было случиться: тот, белобрысый, сказал что-то своим спутникам, и они все трое поглядели на Василия Лукича. Поглядели внимательно, без усмешки. «Заметили, значит», – подумал Василий Лукич и выпрямился. «Ну, ну, замечайте!» И увидел себя вдруг как бы со стороны: седой, словно инеем тронутый инвалид стоит посреди толпы с протезной ногой за спиной, обмотанной в холстину, невидный, зряшный на первый взгляд мужичонка, но голову держит прямо и глаза от немцев не отворачивает, не смущается.
«Это вам надо отворачиваться! – подумал он с неожиданной злобой про двух парней и женщину. – А мне что ж, я у себя дома». – И посмотрел на приезжих с вызовом.
Они будто перехватили его взгляд и пошли быстрее, хотя и останавливаясь возле всякого ларька, но не подолгу, не как прежде, и Василий Лукич нет-нет да и ловил на себе настороженный взгляд то женщины, то белобрысого, то его дружка. Василию Лукичу тоже пришлось прибавить ходу, и деревянная нога опять застучала по асфальту, не заглушаемая протертым костыльным наконечником из черной резины.
Василий Лукич глядел на немцев и издали и вблизи, рассматривал их лица, их одежду, и чем дальше шел за ними, тем все больше чувствовал какую-то свою расколотость.
Он искал в них того немца, но что-то ничего у него не получалось. Женщина, конечно, в расчет не шла, хотя, пожалуй, она одна из троих могла помнить и знать войну, ей, пожалуй, тоже было под пятьдесят, как и Василию Лукичу, но уж умело больно она маскировалась – высокие каблуки, тонкие чулочки, только вот лицо, как его ни крась и не бели, все равно выдает, и морщины мелкой сеткой, видать, не за так... А парни... парням, наверное, столько же, сколько ему тогда было... Он не понял тогда возле избы, почему Николай Иванович Рубцов спросил, сколько ему лет, даже, можно сказать, не дошел до него этот пустой вопрос. Но он оказался не пустым, и Ксеша в госпитале, когда он еще ходить не мог, тоже спросила его об этом. Василий Лукич повторил: «Двадцать четыре» – и заметил, как легкая тень пробежала по Ксешиному лицу. Она помолчала, пристально вглядываясь в него, а потом вынула из кармашка маленькое зеркальце, с ладошку величиной, и протянула его Василию Лукичу. Он взглянул и не узнал себя. В первый раз за все это время гляделся он в зеркало, потому что брили его как тяжелораненого медсестры, а иной нужды ему глядеться в зеркало не было. Он взглянул на свое отражение и увидел седого дядьку с впалыми щеками...
Этим немцам было тоже что-то возле этого – двадцать четыре, двадцать шесть, не больше, но они были совсем другими, впрочем, ничего в этом особенного и нет. Они, пожалуй, и родились-то после войны, вроде его Анки.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.