О Паустовском

Эм Миндлин| опубликовано в номере №958, апрель 1967
  • В закладки
  • Вставить в блог

Паустовский мог бы сказать, как Флобер, о самом себе: «Я человек - перо»... Как - то - кажется, в начале тридцатых годов - мы вместе поехали в Голицыно, в писательский дом творчества. От вокзала до дома расстояние небольшое, проходили его минут за пятнадцать. Но был очень холодный вечер, ветер бил сухим и колючим снегом в лицо. Таща свои чемоданы, мы с опаской передвигали ноги по обледенелой дороге. Кончилось тем, что в темноте я оскользнулся и шлепнулся, выронив чемодан. Когда я поднялся, Паустовский уже шагах в десяти впереди волок два чемодана - свой и мой. Я еле догнал его, он ни за что не хотел остановиться: «Надо спешить, можно еще поработать сегодня...» Мы ввалились в голицынский домик, обдутые ледяным ветром, осыпанные сухим снегом, застывшие на морозе. Маленький домик о девяти комнатках (три внизу, шесть наверху) был погружен в сонную вечернюю тишину. К ужину мы опоздали. В очень большой, теплой кухне, освещенной мигающей керосиновой лампочкой, ночной сторож и друг писателей Петр Иванович предложил нам согреться с мороза чаем. На огромной, еще не остывшей плите стоял ведерных размеров чайник. Начищенная медь его в кухонном полумраке сияла ярче, чем трепетный язычок керосинки. В ту пору в голицынский дом еще не успели провести электричество. Я посоветовал согреться чаем тут же, на кухне, сейчас. Но Паустовский наотрез отказался: жалко время терять. По едва освещенной лесенке он потащил свой чемодан на второй этаж. Когда минут через тридцать я зашел к нему, он уже сидел за столом и писал. Сел за работу буквально с ходу. Чемодан лежал на кровати раскрытый, но неразобранный. Паустовский лишь вынул рукопись. Свет керосиновой лампочки на столе освещал верхнюю часть лежавшего перед ним листа бумаги. Три или четыре строки были уже написаны.

- Здесь хорошо работается, - с удовлетворением произнес Паустовский, поворачиваясь ко мне. Право, прежде чем я прочитал его воспоминания - да, пожалуй, еще раньше, чем он написал их, - многие страницы стали мне знакомы по его устным рассказам. Читая его, так и слышишь интонации его голоса, но и слушая его, словно читаешь. Мне не раз казалось, что устные рассказы Паустовского чаще всего - заготовки задуманных им рассказов. Да и не только рассказы, но и отдельные образы, фразы. Он словно сначала проверяет их на слух. Сидим за обедом в столовой. Паустовский смотрит на свежевыпавший снег за окном, потом вновь принимается за еду, ест вяло, опять поднимает голову, смотрит на снег и вдруг произносит своим тихим хрипловатым голосом:

- Снег, как старое серебро. На другой день я слышу от него ту же фразу. Он все еще как бы проверяет себя: «Снег, как старое серебро». Потом я читаю эту фразу в одном из его рассказов. В середине тридцатых годов подолгу живали в Малеевке. Ныне от тогдашней Малеевки ничего не осталось. И нынешний «дворцовый» ансамбль ничем не напоминает старую, милую, бревенчатую Малеевку. Жили тогда в «крольчатнике». Так окрестили только что выстроенный Литфондом новый дом. Дом был выстроен из зараженного дерева. Изнутри бревенчатых стен все время неслось тонкое однообразное пиликанье без устали точившего жука - древоточца. Время от времени на пол, на подоконник, а то прямо на писательский стол шлепался черный жук - древоточец. В такие минуты коридор оглашался воплями Шалвы Сослани. Его и Ивана Катаева жуки - древоточцы донимали особенно сильно. Распахивались двери всех комнат, словно писатели рады были предлогу прервать работу. Двери всех комнат, за исключением комнаты Паустовского! Писатели выскакивали в коридор, и начиналось шумное обсуждение - что делать с этим проклятым домом. Александр Малышки н деловито успокаивал всех: через два года весь дом будет съеден жуком - древоточцем дотла и вопрос решится сам собой. Тарасов - Родионов острил: Братья - писатели, в вашей судьбе

Слышится что - то такое... Матэ Залка пытался всех успокоить и, чтобы отвлечь от жука - древоточца, принимался, немилосердно коверкая русский язык, рассказывать анекдот. Самым смешным в анекдоте был русский язык рассказчика. Паустовский продолжал писать у себя, словно шум, крики, возгласы возмущения, смех не доносились до него сквозь тонкую дощатую дверь, даже и не окрашенную... Он был неуязвимо сосредоточен. Он и сейчас таков. Паустовский и теперь - в высокие годы жизни - легок на подъем и отправляется в путешествие даже в дальние страны без долгих сборов. Книга, сделавшая его известным писателем, - «Карабугаз», герои ее живут на солнечных берегах удивительного залива Каспийского моря. Потом он написал «Колхиду» и увлек читателя в жаркие субтропики Черноморья. И тем не менее Паустовский - поэт прежде всего среднерусской равнины. Он способен восхищаться Ван - Гогом и с благодарностью писать о книге Стоуна, посвященной Ван Гогу... Но как бы он ни восхищался Ван - Гогом, по - настоящему дорог ему Левитан, о котором он написал, как можно написать только о сокровенном, о том, в ком ты чувствуешь частицу себя. Лет тридцать назад в редакции «Наших достижений» в одной из бесед, которые возникали там неожиданно, стоило только собраться трем - пяти литераторам, Паустовский заговорил о том, что в последнее время в литературе, а в «Наших достижениях» в частности, слишком мы увлеклись экзотикой. Ездим в Среднюю Азию, в Грузию, Армению, куда угодно... только не в - Россию. Живописуем любые пейзажи - узбекские, армянские, абхазские, горы Тянь - Шаня, башни хевсуров, - но только не среднерусский пейзаж. Он просто сказал об очевидном, что было близко, явственно и вместе с тем почему - то забыто многими. Традиционный для всей русской литературы пейзаж среднерусской полосы! Пришвин тогда был одним из очень немногих, кто остался верен пейзажу Средней России. Простая мысль Паустовского вдруг взволновала всех. Иван Катаев стал развивать ее. «Мы с вами русские литераторы, живем и работаем в Российской Социалистической Республике. Есть великий русский народ с героическим революционным прошлым. Русские не нация обломовых, иначе в недрах этой нации не выросли бы люди, совершившие революцию. И, конечно, «нация обломовых» не могла бы создать ни русской культуры, ни русского искусства. Нация обломовых не могла бы создать романа «Обломов»... Русское искусство живет и может жить в своих национальных формах, хотя и во взаимодействии всесоюзного, всенародного искусства», - говорил Катаев, и Паустовский горячо его поддержал. Не помню, как от затеянного Паустовским разговора о забвении пейзажа среднерусской равнины перешли к спорам о творческой среде. В конце концов у нас разгорелась внутри редакции дискуссия «Что же такое творческая среда?» Паустовский говорил: «Недавно один из работников кино без всякой улыбки сообщил мне, что наконец - то кинофабрика дала ему «творческий автомобиль для поездки за город к соавтору сценария». «Я еду в творческий отпуск» - кто не слыхал этой отталкивающей фразы любого приспособленца в искусстве!» «В чем причина неприглядности литературной среды?» - спрашивал Паустовский. И отвечал: «Одна из главных причин в том, что мы уходим медленно и незаметно от настоящей творческой среды. Эта среда - вся жизнь во всем многообразии ее явлений. Жизнь, люди с их горестями, работой, победами и страстями, величие социальных явлений, любовь и ненависть, борьба и преодоление, море и леса, ветры, озера и степи, вся молодость нашей прекрасной Родины - вот подлинная творческая среда». В этих словах весь Паустовский - человек и писатель. Года два назад я напомнил ему о его выступлении в дискуссии «Наших достижений» и показал сохранившийся у меня оттиск. Он успел позабыть о нем. Между тем он признался, что ничто из его тогдашних высказываний о творческой среде не устарело и доныне и он мог бы повторить свои слова и сегодня.... Не то в 1954 - м, не то в 1955 году он собирался писать предисловие к новому изданию Куприна (вышедшему позднее в 5 томах с его предисловием). Старых изданий у него не было, и он взял у меня марксовский нивский четырехтомник Куприна - хотел прежде, чем писать предисловие, перечитать любимого им с молодых лет писателя. А когда перечитал, восхитился:

- Изумительный писатель! Настоящий поток жизни. Незадолго до Второго съезда писателей он приехал ко мне и говорил о том, что собирается выступить на съезде, и, насколько я понял, немалое место в его речи должны были занять его мысли о Куприне. К сожалению, на Втором съезде писателей выступить Паустовский не смог, и то, что он хотел сказать о прозрачной ясности отношений в литературе, осталось невысказанным. В феврале 1957 года Паустовский собрался в Дубулты. Год назад он был там, и тихие Дубулты очаровали его. «Там изумительно хорошо работается, изумительно!» Ему везде «изумительно хорошо работается». То же он говорил о Голицыне, потом о Малеевке, о Ялте, о своей Тарусе. И, кстати, ему так же «изумительно хорошо работалось» больше трех десятилетий назад в Москве, на Большой Дмитровке, ныне улице Пушкина, в чулане, отгороженном тонкой перегородкой, - тогдашнем его кабинете. Но теперь он твердил, что нигде так хорошо не работается, как в Дубул - тах.

- Едемте, - говорил он. - В это время года там изумительно. Время жизни в Дубултах было порою разговоров поистине обо всем на свете - печальных и веселых воспоминаний, и шуточной болтовни, и философствований о жизни и смерти, о старости, о книгах, о живописи, музыке и бог весть еще о чем. Через несколько дней решили прервать работу и съездить в Ригу. Паустовский знал ее по прошлому году и вызвался показать ее мне. Мы очень долго, до устали бродили с ним по старому городу. Мы проголодались, и Паустовский повел меня в запомнившееся ему кафе. Мы сидели вдвоем за маленьким мраморным столиком - долго сидели, отдыхая после прогулки, и уж не помню как завели речь о влиянии искусства на, души людей. Способна ли сила искусства изменить поведение человека? Стали ли люди лучше, нравственнее, душевно совершеннее оттого, что среди них появлялись Леонардо да Винчи, Рафаэль, Бетховен, Гете, Толстой? Стали ли люди после Бетховена, Гете, Толстого нравственно лучше, чем были до них? Я стал говорить, что Бетховен не предотвратил Хиросиму. И что люди вовсе не стали великодушнее, благороднее и вовсе не относятся друг к другу лучше благодаря Рембрандту и Сервантесу, Шекспиру и Достоевскому, Баху и Чайковскому. Что в отношениях между людьми изменяется силой искусства? Сначала Паустовский явно забеспокоился, расстегнул пальто, начал усаживаться в своем кресле, словно ему вдруг стало неудобно сидеть. И, наконец, напустился на меня с непривычной для него горячностью... Если бы мне пришлось отвечать на вопрос, во что незыблемо всей силой сердца верит Паустовский, я, не задумываясь, ответил бы: в преобразующую силу искусства! И, быть может, прежде всего литературы. Вероятно, поэтому он так бескомпромиссен в суждениях об искусстве, с такой последовательностью на протяжении всей своей писательской жизни отстаивает чистоту, честность, прямоту и нежную суровость долга художника - совесть художника. До этого не бывало, чтоб мы с ним расходились во мнениях или не понимали друг друга. А легче припомнить, о чем мы не говорили с ним, чем перечислить темы всех наших бесед за последние три десятка лет из всех четырех десятилетий нашего с ним знакомства. Л вот в Риге в тот день - первый и единственный раз за все годы - друг друга не поняли, не допоняли. Никогда до этой беседы в рижском кафе я не видел его таким рассерженным. Как можно сомневаться в действенной нравственно преобразующей силе искусства! Он в гневе отодвинул от себя недопитую чашку кофе. Он осуждающе смотрел на меня. Я тщетно пробовал объяснить, что вовсе не отрицаю силу воздействия искусства. Но, поймите же, если даже Бетховен и Рафаэль не смогли изменить к лучшему нравы... Он и слушать меня не хотел. Я затронул то, что было святая святых в его незыблемой вере в силу искусства. Он писал, пишет, всю свою жизнь пишет, веруя, что нет силы сильнее слова, нет слова сильнее слова живописующего... Помирились с ним... в магазине галстуков. Сговорились: он выберет галстук для меня, я - для него. Выбрали, купили, обменялись подарками, и оба остались довольны... Выбирал он очень серьезно. Глядя на него, ни за что не сказать бы, что двадцать минут назад этот человек с глубокой заинтересованностью, страстно рассуждал о прекрасном и что он старый, всенародно любимый русский, добрый писатель. Я написал «добрый», и не случайно. Я пытаюсь определить причины необыкновенной популярности Паустовского. В чем они? В занимательности? Живописности? Изобразительности? Лиричности? Ни одна из этих причин не объясняет читательскую любовь к Паустовскому. А вот доброта его объясняет. В очень широком и глубоком смысле понятии - доброта. Он в большом смысле - добрый художник. Людям хорошо с Паустовским потому, что они в его голосе и в его красках чувствуют доброту его любви к миру и доброту его неприязни ко всему, что уродует любимый им мир природы и человека. Это необыкновенно много - когда читателю с писателем хорошо. И это совсем не так часто случается, даже когда писатель очень талантлив.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены