Но ответа нет, словно письмо его — камень, брошенный в бездонный колодезь. Ни всплеска. Как же быть? Объявить об идее необходимо, промолчать он не вправе; он не вправе унести все с собою.
Враждебна раззолоченная аудитория. Но едва ли еще будет у него другая. Как обычно, медленно, тихо, растягивая чуть ли не каждый слог — от этого речь его получала особую убедительность,— говорил он в своем последнем слове, накануне вынесения смертного приговора:
— Я написал проект воздухоплавательного аппарата. Я полагаю, что этот аппарат вполне осуществим. Я представил подробное изложение этого проекта с рисунками и вычислениями. Так как, вероятно, я уже не буду иметь возможности выслушать взгляда экспертов на этот проект и вообще
не буду иметь возможности следить за его судьбою, то я теперь публично заявляю, что проект мой и эскиз его, составленный мною, находятся у господина министра внутренних дел.
В среду 31 марта, на другой день после оглашения приговора, он пишет господину министру:
«По распоряжению Вашего сиятельства мой проект передан на рассмотрение Технического комитета. Не можете ли, Ваше сиятельство, сделать распоряжение о дозволении мне иметь свидание с кем-либо из членов Комитета,— на мгновение перо его повисает в воздухе...— не позже завтрашнего утра,— Пишет он,— или, по крайней мере, получить письменный ответ экспертизы,— и опять рука подгоняет перо,— тоже не позже завтрашнего дня».
Он мерит шагами уже другую камеру, не ту, в которой составлял проект. В длину четыре шага и два шага в ширину. Здесь и порядки другие — нет у двери часовых, своя одежда. Накануне суда его и его товарищей перевели в Дом предварительного заключения на Шпалерную. Здесь он тоже уже побывал однажды, но » тот раз вышел отсюда на волю. Теперь со Шпалерной дорога на Семеновский плац... Когда это будет? Завтра? Послезавтра? А ответа все нет, и он — ему уже нечего терять! — ставит условие сиятельному министру: не позже завтрашнего утра! Не позже завтрашнего дня! А в глубине души понимает: задержка не случайна — и уже не надеется на ответ. Слишком было бы благородно со стороны этих низких людей, негодяев, подкупленных теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из народ а,— слишком было бы милосердно дать ему умереть, не убив в нем надежды.
Он садится к столу.
Он пишет прощальные письма.
Нельзя — не дай бог! — наверняка знать, что ждет тебя впереди... Что через десять, через девять... через пять часов весь твой сложный, чувствующий, размышляющий организм обратится в ничто, перестанет существовать, и уже больше ни мыслей, ни ощущений, ничего, даже темноты, для тебя не будет. Страшное заключалось в верности, в механической неизбежности надвигающейся минуты. Ровно тикали, отщелкивали секунды часы, но за привычным их ходом слышалось: семенит, семенит, стучит каблуками она, будто к стрелкам приладила мину, обезвредить которую никто не властен.
Закинув руки за голову, он лежал на койке навзничь и, уставясь в темноту немигающим взглядом, видел медаль с силуэтами в звездном небе и под медалью топор. Пять силуэтов, пять отчеканенных в профиль лиц — обложка герценовской «Полярной звезды» из подпольной гимназической библиотеки, хранителем которой он был... Пестель, Рылеев, Бестужев, Муравьев, Каховский... Другие какие-то лица... женский профиль... Перовская, Желябов, он сам... Их тоже пятеро. Пятеро жертв. Быть может, жертв ненапрасных? В отличие от той — их виселица куда представительнее: дворянка, крестьянин, рабочий, мещанин, сын священника... всесословное российское представительство станет болтаться на ней!..
Его подняли с постели еще затемно, предложили чаю — и он выпил чаю, задумчиво перемешивая ложечкой сахар в стакане.
В тюремной конторе уже ждали с одеждой. Серые штаны, сапоги, черная, солдатского сукна арестантская шинель поверх овчинного полушубка, фуражка без козырька — словом, нечего опасаться простуды.
Начинался апрель, а еще похрустывал снежок под ногами, пощипывал уши морозец. От острого холодноватого воздуха слегка поплыло в голове, как после болезни.
Двор был забит солдатами. Серая, плотная, шевелящаяся масса кольцами обвивала площадку посредине. На высокой, похожей на этажерку повозке сидели спиной к лошадям Желябов и Рысаков. Аспидно-черные доски висели у них на груди. Белые надписи на досках читались издалека: цареубийца.
Кибальчич поклонился Желябову и взгромоздился на другую, свободную еще повозку.
Палач в полушубке заломил ему за спину руки, притянул их ремнями к сиденью; притянул ноги и туловище и повесил на грудь доску. И поправил ее, чтобы не висела криво. Вывели Перовскую, в такой же шинели, в капоре вместо фуражки. Ее усадили подле Кибальчича. По другую сторону сел Михайлов.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.