Моя звезда

Анатолий Ким| опубликовано в номере №1353, сентябрь 1983
  • В закладки
  • Вставить в блог

Он не помнит старой комнаты! А ведь мы уехали оттуда, когда ему было почти три года. Ну, если так, то он не помнит и ржавое ведро, об которое расшиб себе ротик и выбил передний зуб, в том ведре сосед-механик держал какие-то железки и гайки. Когда я, порою уставясь глазами в некое пространство, начинаю что-нибудь вспоминать, то меня вдруг охватывает головокружение, так, словно я несусь на каком-то летательном аппарате над туманными колоссальными пространствами. И дело в том, мой милый, что в тех пространствах никого нет, кроме меня одной: мир воспоминаний есть вымерший мир, где жива осталась лишь одна душа – твоя. Но я хочу тебе сказать, мальчик дорогой, что не очень-то уж я ценю мир собственных воспоминаний. Мне гораздо заманчивее представить тот мир, в котором ты будешь жить уже без меня.

Там наступит какой-нибудь теплый вечер. Прилетит к раскрытому окну воробей, сядет на ветку дерева, чирикнет – считай, что это я приветствую тебя из своих навечно замерших пространств. Я никогда не хотела зависеть от других людей, в особенности от мужчин. В детстве, в детдоме, я мечтала об одном: когда-нибудь заиметь собственное жилье, куда бы я впускала только тех, кого захочу. И пришло время, когда мечта осуществилась, я получила ту смешную комнату, и туда вошел человек, который мог бы сейчас называться твоим отцом... Когда прочирикает воробей, приветствуя тебя от моего имени, вспомни, что мать вырастила тебя одна, без мужской помощи.

Вспомни и то, в какое время я жила. Оно ушло, как уходит и всякое время, и таинственное перемещение жизни вынесло меня вон аж куда... Тебе, сынок, было бы небезынтересно узнать, что мне когда-то не очень повезло, я попала в страшный детдом, настоящий воровской притон – после многих его сотрудников отдали под суд; детей они избивали, директриса использовала нас в своих домашних работах, как слуг, а я, представь себе, одно время спала вместе с двумя мальчишками на полу, на голых матрасах, и один из мальчиков был весь в лишаях. Это он вырос потом и стал художником, другой умер после детдома, а должен был стать гражданским летчиком. Мы с ним из своих заработков посылали деньги Ахмедычу, нашему художнику, который первым из нас стал студентом. А он, когда ты у меня родился, приезжал забирать меня из роддома и много лет помогал нам, так что мы с тобою особенной нужды не знали.

Давно уже не знаю, как поживает Ахмедыч, которому что-то не везет с женщинами – четыре или пять раз был женат, и все неудачно. Ему и мне – нам обоим никогда в голову не могло прийти такое, чтобы мы помыслили о возможности брачного союза; вероятно, в те дни детства, наполненные отчаянным сопротивлением и борьбой, произошло глубокое брато-сестринское родство между нами. И сейчас мы с Ахмедычем, очень редко и, как правило, нечаянно встречаясь друг с другом, в первую минуту всегда плачем, и это не какие-нибудь сентиментальные слезы, просто оба мы вспоминаем нашего третьего, Киселева Мишу, и скорбим о том, что после всего, что пережили, вдруг умер он от обычного воспаления легких. Ахмедыч всегда был тощим и почти лысым с двадцати лет, но широким в кости и жилистым; а Миша Киселев был самым крупным мальчишкой в детском доме; когда теперь, бывая в командировочных разъездах, я вижу в самолетах бравых и величественных пилотов – я с грустью думаю, что и Миша мог быть таким же.

У меня перед тобою большая вина – я родила тебя, но не дала, не захотела дать тебе отца. Особенно виноватою чувствую, когда вижу где-нибудь на улице извечную парочку счастливцев: простецкий отец, с виду неказистый, в берете, с бородкою, тащит на спине рюкзак, а в руке – разобранные и связанные в один пучок удочки; за сосредоточенным отцом семенит бледное дитя города, в очках, с глуповатою от счастья улыбкой, застывшей на лице, – и сразу видно, что обоих, могущественного отца и маленького рыболова, ждут большие приключения и, возможно, ночевка у костра на берегу реки... Вероятно, не имела я права отнимать у своего сына подобные радости, так и стоит у меня в глазах бородатенький в берете, с удочками в руке. Но как бы я могла обеспечить тебя таким же папашей-энтузиастом, рыболовом-спортсменом, коли подобные считаны на штуки и запросто на дороге не валяются?

Трудно представить то время, когда меня не будет, а ты будешь, но я благословляю это время. Дай бог, пусть оно окажется таким же мирным, как и то, что выпало на мою долю после детдома. Меня родили в послевоенные годы, когда люди только-только начинали забывать, на что они оказывались способными перед угрозой насильственной или голодной смерти. Я, сынок, осталась одна не потому, что была уродливой, забитой, нудной или как-нибудь по-иному неполноценной, нет. Тебе-то я скажу: веришь ли, но я что-то знала! Всю жизнь я как бы хранила некое высшее знание запечатанным в душе и хотела бы передать его кому-то. Но прояснение этого знания – для меня самой – зависело, оказывается, от встречи с особенным человеком. И этой встречи у меня не произошло!

А вот почему ты у меня никуда не ходишь? Что тебе в этих воздушных змеях и дельтапланах? И много ли счастья прибудет, если ты в концы крыльев встроишь пружинящие стальные пластинки? Я прожила до сих пор одна и проработала столько лет на одном предприятии – сначала рабочей, потом, после окончания заочного института, экономистом, – я получила отдельную квартиру, дачный участок, я мыслю, значит, существую и т. д... Но сказать правду, сынок? Так жить не надо было. Хочется сказать тебе и, возможно, когда-нибудь и осмелюсь сказать: таким образом жить не стоило. Хотя старалась я и не размениваться и не гнаться за химерами. Я не сумела быть счастливой потому, наверное, что не хотела счастья. Да, не хотела. После такого детства, какое выпало на мою долю, я уже, честно признаться, не могла смотреть на счастливых людей без затаенной подозрительности: не в силах была избавиться от мысли, что любое счастье оплачено чьим-то несчастьем. Так складно научилась думать я впоследствии, когда времени на подобные размышления стало достаточно. А тогда, в молодости, решила оставить себе ребенка и ничего не говорить об этом бедному студенту (зная заранее, как и что он будет переживать, хотя, возможно, ничего вслух и не сказал бы мне: кажется, он на самом деле любил меня). В те годы ни о каком счастье я и думать не думала и лишь сторонилась всех-всех, в чьих глазах могла прочесть хотя бы мимолетную тревогу или тайную неприязнь людей благополучных, оказавшихся среди неблагополучных. В голодное послевоенное время, когда мы, детдомовские, часто убегали из приютского заведения и побирались по ближним дачам и деревням – о, я достаточно насмотрелась на подобных людей.

Меня вели после переливания крови, которое я всегда переносила неважно, и за стеклянной дверью, отделявшей процедурные кабинеты от коридора, я увидела лицо молодого человека, который, если разобраться, был мужем мне и отцом моего будущего ребенка. И лицо это мне не понравилось. Он сначала не видел меня – увидела первой я его. Но потом я отвела взгляд в сторону, сделала вид, что не заметила его. Он, разумеется, успел меня увидеть, однако не остановился и не окликнул. И я думаю о том, Какие, в сущности, далекие друг от друга и ничегошеньки друг о друге не знающие, чужие и дико несовместимые люди называются мужем и женой, семьею, и часто живут вместе до самой смерти.

И я однажды сказала сыну: «Ты что, думаешь, счастье тебе само в руки свалится, как розовое яблочко? Чего ты все сидишь здесь со своей матерью? Надо поискать, ох, как надо хорошенько поискать, чтобы найти себе подходящего человека. А ты дома торчишь, клеишь калифорнийского змея». Вот досидишься ты, что однажды и подумаешь: одиноким создан человек, одиноко и должен прожить, это норма, а все возможные на свете союзы мужчин и женщин покажутся тебе ужасным и мучительным недоразумением. И тогда, сынок, считай, все пропало. У тебя начнется существование без счастья, возможно, долгое и благополучное существование, ты будешь вроде бы прав, находясь в стороне от тех, которые называют взаимное мучительство семейной жизнью, – но даже от этих обвешанных лапшою житейских дрязг, ты будешь навеки отделен некой полосой отчуждения, запретной зоной, через которую твое одиночество никогда не осмелится перейти. Я хотела быть свободной женщиной, не знающей той жестокой фальши, что лежит порою в основе вполне пристойного семейного благополучия (мне слишком рано стало известно, как может один человек стать для другого невыносимым мучителем), и я стала-таки свободной женщиной, независимой и одинокой, которая рисовалась моему воображению. Но я тебе советую бежать подальше от этой благонамеренной женщины и найти себе хорошенькую подружку, легкую и простую, и вкусить с ней все то, чего я столь предусмотрительно избежала. Я одна из тех, кто в наши нелегкие времена с испугу выбирает самое смиренное и непритязательное: просто существование, просто возможность дышать, смотреть на мир и присутствовать в нем. И тот, кто был основательно проучен жизнью, то есть имел возможность наилучшим образом видеть свою жалкость перед миром железа и стали, тот только и мог быстренько согласиться на существование без счастья, на долгое житье безо всякой высокой материи. Сынок, беги от меня, пока не поздно.

Когда я захотела тебя иметь, мною двигало обычное житейское соображение: женщине надо родить, я не хотела замужества, но мне нужен был ребенок. Конечно, я предполагала, что будет нелегко, но вместе с тем знала и другое – что пройдет какое-то время и все наладится, а ребенок станет смыслом и оправданием всей моей жизни. Однако я не предполагала, что ты вымахнешь ростом вдвое больше матери, и на дачном участке всю землю шутя будешь вскапывать один, и однажды на крылатом аппарате поднимешься в воздух.

Я, конечно, была польщена, я ночь проплакала после того, что однажды сын сказал мне, отвечая на мои слова. Он сказал: «Мать, я пока не нуждаюсь в твоих девицах. Ну чего ты пристаешь с ними? Да и куда я привел бы девицу? В нашу однокомнатную берлогу, что ли? Но главное, мать, заключается не в этом. Ты тут будь спокойна. Нам с тобой вдвоем неплохо, не правда ли? Я бы не прочь, конечно, если нашлась бы такая, как ты, а такую где найдешь? А мы с тобой как двойная звезда, нас нельзя различить без телескопа – наше дело светить потихонечку, а ты посылаешь меня на вечер отдыха в Дом техники, на кой мне черт этот Дом техники, где заставляют танцевать румбу и липси?»

И мне, конечно, по сердцу пришлись его слова, но какая же тут звезда, если во мне уже давно ничего не светится? Господи, вспомнить только тот год, когда мальчик пошел в школу. Какая там звезда? Я только и думала о том, как бы сбежать пораньше домой, потому что сын после школы бродил по двору голодным – я не разрешала ему пользоваться газовой плитой и предпочитала давать ему деньги на обед, чтобы он, значит, ходил в пельменную; однако были у меня сильные подозрения, что малыш проедает деньги на мороженое. У матери-одиночки если что и светится, то это ее сумасшедшие глаза от сумасшедшей тревоги за ребенка, который где-то шатается без всякого надзора

Да, я прожила так, как хотела, и была, наверное, по-своему счастлива, да только любое счастье на этом свете захватано руками несчастных. Скажем, пропалываю я клубнику в жаркий день, стою, согнувшись, возле грядки, сама в купальнике, голова под соломенной шляпкой. Хорошо! Прохладный ветер гладит мне плечи; тяпка хорошо наточена сыном... Много ли надо человеку, господи! И вдруг вспоминаю старую бурятку, которую видела утром, когда я с рюкзаком на спине бодро подходила к станции метро. Эта заброшенная, неухоженная бурятка появляется у метро, как только потеплеет, и целыми днями сидит на сером дощатом рундуке, в котором дворники держат метлы, совки и лопаты. Слышала я, что у нее есть в Москве дочь, какая-то образованная особа. Толпа обтекает вокруг, старуха что-то по-своему бормочет, натянув платок на самый нос, и покачивается из стороны в сторону. Иногда, привалясь спиной к дереву, вплотную к которому стоит рундук, старая бурятка спит, уронив на грудь седую голову, громко похрапывая... Я не хочу сказать, что воспоминание о заброшенной бурятке лишает меня радости хорошего дня и мирной работы, но уж коли существует подобная старуха где-то на белом свете, то мое счастливое чувство все равно не может не учитывать этого.

Разве могла бы я выйти за него замуж? Он был высокий, видный парень, в строгих очках, коротко стриженный... Лишь нос его не особенно нравился мне – был у него тонким но почему-то очень твердым, прямо-таки роговым, словно птичий клюв. Когда он сердился, на кончике носа и над ноздрями появлялась бледная хрящевая синева, и я боялась его в такие минуты. Кем он стал в жизни, я не знаю, но это не важно – все равно я знаю, каким он мог быть. Он из тех мужчин, которые, если хотят развестись с женой, Делают это с мучительными сомнениями, а после впадают в еще большие сомнения и кончают тем, что возвращаются к старым женам. В том случае, конечно, когда последние принимают их обратно. Если бы я вышла в свое время за него, то жила бы, вероятно, в трехкомнатной квартире, а дачный участок был бы у меня чуть поближе к Москве, чем сейчас. Я была бы женою ни в чем не ведающего уверенности человека, неплохого, может быть, специалиста в своем деле, но совершенно неспособного повести себя правильно, единственно как должно перед бедой, несчастьем или смертью. Что-то я слишком много думаю о нем и в этом, как всегда, не вижу никакого смысла. Впрочем, и многие другие, которых я встречала в жизни, не внушали мне уверенности, что я могла бы выйти за них замуж. И, откровенно говоря, только один человек показался мне достойным всецелого женского уважения – это мой летатель, моя двойная звезда, замечательный мой сын и самый таинственный для меня человек.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Тургенев

Силуэты