Рассказ
Вернулся на круги своя житель мансарды – когда-то было ему двадцать лет, стало сорок, видит он из окна чердачной каморки ветку дерева, с безупречным совершенством нарисованную творцом. Видит уютную часть железной кровли – краска сурик, коричневая и запыленная, воронка же водостока на углу крыши из серого ведерного железа. Видит желтый дом напротив, весь исчерканный ветвями апрельских голых деревьев, за ними таинственные окна, рамы которых покрашены тем же прозаическим суриком. За студенистыми стеклами этих окон томятся обвисшие тюлевые занавески, не шелохнутся. А в одном окне, на самом верху, нижний угол завален кипою какой-то старой бумаги, и мнится бывшему жителю мансарды, что в этих бумагах таится чья-то надежда переделать весь мир или записано учение о том, как человеку научиться летать исключительно с помощью одного лишь усилия воли.
Гул механический, моторный, как стихия природы, объемлет заоконный мир, и странными всплесками дремучей и случайно уцелевшей жизни звучат средь машинного рокота воробьиные крики и вороний старческий хор. Апрельские крохотные снежинки приплясывают за стеклом небольшого окна мансарды, еле видимые мушки-снежинки, эти последние выродыши умирающей стужи, и житель мансарды с бесконечной жалостью провожает взглядом случайный полет каждой снежинки, потому что все это есть не что иное, думает он, как наглядность закона невосполнимых утрат, спокойно доказуемый жизнью.
Двадцать лет тому назад была эта же мансарда, и желтый дом был напротив, и каменный колодец двора, и просвет слева от края желтого дома, и даль московских сплошных крыш – мир особенный, населенный кошками, лупами, закопченными трубами и телевизионными антеннами, – двадцать лет назад житель мансарды, тогда еще студент третьего курса, видел по вечерам, подойдя к окну, всегда одну и ту же картину. В желтом доме на втором этаже помещалась некая картонажная мастерская или что-то со изготовлению канцелярских бумажных товаров. Белокурая женщина в синем халате работала за столом с кипами бумаг, и в том окне напротив она была видна единственная, вся высветленная мощным электрическим сиянием, других рабочих рядом с нею не было, и казалось, что исполняет она какой-то заколдованный урок. Молодой житель мансарды любовался на ее белые, должно быть, выцвеченные химией волосы и приветно махал ей рукою, и она махала в ответ, рукава ее халата закатаны были выше локтя. Потом студент задергивал шторку на окне, ибо ему нужно было переодеваться, ужинать, читать книги, но, делая все это, юный житель мансарды то и дело поглядывал на белую, давно не стиранную штору, за которой таилась огромная ночная Москва в машинном гуле и лязге, в тысячах созвездий электрических огней – в великом своем деянии, стоящем превыше добра и зла.
Юноша, одиноко живя в мансарде, в те годы часто думал о причинах странного положения человека, когда он должен выбирать между добром и злом – хочет первого, а выбирает почему-то второе. А великий город впитывает в себя, словно чудовищная амеба, всех и всякого с его выбором и решением – впитывает, и переваривает, и пускает к небу белым дымом из своих высоких труб, и кажется при этом, что так вот и рождаются облака...
Чтобы не отвлекаться и не погрязать в бесплодных мечтаниях, студент иногда, вернувшись с занятий в свою комнату, не раздвигал занавесок и не смотрел в окно. Но проходило несколько часов – и опять житель мансарды, приникнув лбом к холодному стеклу, махал рукою, а девушка-работница радостно отвечала теми же знаками привета. Житель мансарды был в душе большой гордец – об этом доподлинно мог бы сказать он же сам лет двадцать спустя, но в том году, весной, когда он каждый вечер боролся с искушением раздвинуть занавески на окне, он думал, что его не гордость снедает, а берет благоразумие. Надо было усиленно заниматься, чтобы электронная промышленность получила в его лице специалиста, а тут какая-то крашеная блондиночка машет рукою, воздев ее над плечом и выставив вверх три пальца: большой, указательный и средний.
Много раз студент задергивал и открывал шторы на окне – и вот однажды в полночь он стоит у проходной предприятия, ждет ту, которая сумела сообщить ему время окончания своей работы, написав на белом картонном листе большими цифрами число 12. Вот она с величайшей охотою идет к нему в комнату и остается у него, а он волнуется, цепенеет от страха, как бы не заметила хозяйка квартиры, дама строгая до подобных дел: к тому же это всего второй случай в его жизни, и он никогда еще не видел женской красоты, столь безупречной.
Вскоре он стал бывать у нее, в ее странной комнатке. В ней не имелось ни одного прямого угла, а самый дальний от входа был настолько острым и задвинут так глубоко, что туда, казалось, невозможно и пробраться – разве что боком, изо всех сил втягивая в себя живот... А хозяйка странной комнаты (дом с улицы был немного похож на корабль, кирпичный корабль с острым носом, разрезающим перекресток на две части) гордилась ею и не могла нарадоваться. Было это первым в ее жизни собственным жильем – после детского дома, куда попала она, осиротев с пяти лет, да после многих годов, проведенных в рабочих общежитиях.
По прошествии некоторого времени он уже собирался перебираться к ней на жительство, как остановило вдруг однажды ею сказанное: «Тебе не кажется, что мы с тобою ходим вокруг какой-то катастрофы?» И, проговорив это, она улыбнулась, как и всегда: широко, белозубо, с желтоватыми искорками в глазах. Студента этот вопрос задел, потому что вполне точно определил и какие-то его смутные ощущения. Хотя, разумеется, о какой катастрофе толковать, когда тебе всего двадцать один год, а ей двадцать два (на год она оказалась старше), и оба свободны, и нет войны, и вам хорошо. Как-то вернулся он в свою мансарду, чтобы подогнать запущенные учебные дела, и, зная, что она работает в ночь, подошел к окну и раздвинул занавески. Подруга была на месте, привычно махнула рукою, улыбнулась и вдруг, замерев на минуту, внимательно уставилась на него, и улыбка исчезла с ее лица. Оно стало неимоверно печальным, это лицо, ярко освещенное сильными лампами, оно выглядело чужим и незнакомым. Он тоже долго, неотрывно смотрел на нее, и в этом странном разглядывании друг друга была какая-то беспощадная откровенность, смысла которого не дано было знать ни ему, ни ей.
Потом произошло то, что и должно было произойти. К началу лета он уехал со студенческим строительным отрядом и лишь к концу октября вернулся назад. Сказать правду, не особенно скучал по своей подруге, когда жил в совхозе и строил вместе с друзьями-товарищами сельхозкомплекс; но, вернувшись в Москву, в радостном нетерпении кинулся к ней, к ее смешному дому, похожему на кирпичный корабль. Этот дом стоял в одном из тихих искривленных переулков старой Москвы, недалеко от Крымского моста, и со двора поверх каменных заборов, расположенных гораздо ниже по уровню, можно было увидеть серебряный блеск Москвы-реки. Теперь этого дома нет – на его месте выросло что-то бетонное и стеклянное, научно-исследовательское, – утонул славный кирпичный корабль в океане времени.
Подруга оказалась в больнице да еще и в такой, куда никого не пускают, даже родных и близких. Они посмотрели друг на друга через окно. Он стоял внизу, на улице среди что-то кричащих, приставив руки ко рту, посетителей, она – в палате на втором этаже. Беременность сильно исказила ее облик, к тому нее она коротко остриглась, то есть попросту откромсала волосы чуть пониже уха, и они, некрашеные, выглядели довольно темными. Большой живот ее был хорошо виден снизу. Он только и смог понять по ее записке, что она решила рожать, что беременность протекает не совсем благополучно. А он и не знал, что она беременна. Знакомо помахав рукою – выставив три пальца, она исчезла...
В ту осень в Москву приехал друг из Новокузнецка, борец-вольник, на чемпионат по вольной борьбе, и ты целую неделю ходил смотреть соревнования. А когда друг уехал обратно к себе в Сибирь, ты, насытившись спортивными зрелищами, нехотя отправился в больницу. «Нечего брать на себя то, за что должны, по всей вероятности, отвечать другие, – думал ты. – Меня не было в Москве пять месяцев. Когда я уезжал, она ни о чем таком не говорила. И писем мы за это время друг другу не писали. Да и сейчас – разве хотя бы намекнула она в записке, что ждет именно нашего ребенка?» «Жду ребенка. Дела идут неважно. Будут до конца держать под наблюдением» – вот что сообщалось в записке. А. ведь он помнил, как она говорила неоднократно: «Я свободная женщина. Я буду жить так, как мне хочется». Что ж, он уважал ее взгляды и верил, что она всегда так и будет жить. На лице у нее были ранние морщины, но они ее не старили. Она чуть картавила, и это ей очень шло. Ему с первого дня было хорошо с нею. И все же значит ли это, что ты должен поступить так, как «повелевает долг»?
Никогда не забыть той поездки – сначала в метро, потом долго троллейбусом. Была осенняя слякоть на улицах, небо хмурилось, и лица людей казались уж слишком откровенными – печать некоего знания, впрочем, никому не нужного, лежала на этих лицах. И сейчас, когда ты сидишь в старой мансарде и внизу возле дома стоит твоя машина, на которой ты и совершил сентиментальное путешествие вспять по времени, и нечего лукавить перед собою, дорогой житель мансарды. Да нужно ли это хотя бы московским улицам, вид которых неузнаваемо меняется каждые сто – двести лет? Нужно ли наше пресловутое благоразумие этой ветви апрельского дерева, чьи узелки и почки полны нетерпеливой энергии новых деяний? А ты в тот день решил все же встретиться и поговорить с беременной подругой. Ты прошел в канцелярию больницы, с трудом выпросил разрешение и, натянув выданный в гардеробной белый халат, отправился искать нужную палату. Тебе было разрешено лишь вызвать в коридор больную, но ты забыл об этом и, предварительно постучав в дверь, вошел в палату. И увидел очень большую комнату, заставленную множеством кроватей, и на каждой лежало – кто на боку, кто на спине – по беременной женщине. Они внимательно, непонятно смотрели на тебя. Но той, к которой ты пришел с визитом, не оказалось – увели на процедуры, и ты быстро покинул палату. Пошел по коридору куда-то наугад, на тебя наткнулась пожилая седая нянька, полная, розоволицая, схватила за рукав и потащила к выходу, в крик ругаясь, что сюда никому нельзя. Он покорно шел за нею. И вот, проходя мимо застекленной двери, увидел подругу, которую вели под руки две медицинские сестрицы... Ты помнишь, какое у нее было лицо, какой вид? Может быть, вся проза жизни и ее неволшебная земная-земляная сторона открылась в этот миг тебе, и ты не остановился, прошел, мимо, влекомый за рукав толстенькой белоголовой старушкой. Ты вышел на улицу и слился с толпою, готовой к принятию самых благоразумных решений.
Но зачем ты пришел сюда и разговариваешь с юным и бедным жителем мансарды? Неужели тебе ко всему еще нужно и оправдаться перед ним? Зачем? Достаточно и того, что ты ушел тогда из больницы и больше никогда, никогда не видел эту женщину. Мансарду ты тогда покинул, вся твоя жизнь дальше покатилась по путям благоразумия, конечно.
...Я еще минуту посижу в каморке, прислушиваясь к шуму, гулу городской стихии, к воробьиному чириканью и вороньему карканью. Затем открою окно, и, перегнувшись через подоконник, посмотрю вниз, и увижу, как уходит куда-то по своим делам житель мансарды в лохматой кроличьей шапке. Я не окликну его, потому что это бесполезно: я могу отсюда увидеть его, я увижу его, а он-то меня увидеть не сможет! Мне известно, как сложится его жизнь дальше, а ему-то откуда об этом знать?.. Где-то, полагаю, есть у меня сын или дочь, но предполагать подобное я могу лишь неуверенно. А уверенно говорить я могу лишь о том, что у меня теперь есть жена, не захотевшая рожать, и машина «Жигули», порожек которой уже прогнил насквозь, ибо в свое время я не сделал машине антикоррозийного покрытия.
Мой сын сначала летал на дельтапланах, затем, после техникума, ушел в армию, вернувшись, занялся управляемыми воздушными змеями. Они запускаются на двух нитях, концы крыльев у них пружинят, поэтому, говорит сын, змеи сами регулируют силу встречного воздушного потока. Я не знаю, чем он увлечется дальше, может быть, освоит полет с помощью мускульных усилий, но когда молодому человеку двадцать с лишним лет и он ни о чем не хочет знать, кроме полетов с помощью разных крылатых машин, мать подобного молодого человека должна испытывать хотя бы некоторое беспокойство. Но я ничего особенного не испытываю – лишь досаду по тому поводу, что у меня однокомнатная квартира и я никак не могу выспаться. Сын после работы, придя из своего заводского КБ с не растраченными в день молодыми силами, сидит за столом до полуночи, рисует, пишет и чертежничает, а мне спать не дает. Примется мастерить калифорнийского змея, и тогда я должна помогать, варить клей, резать пленку, держать планочки за концы.
Иногда я смотрю на этого огромного по сравнению со мною детину и со страхом думаю: да неужели я... когда-то с мучительным трудом это я исторгла его семимесячным из себя, и мне сберегли его под стеклянным колпаком? Это чахлое существо почти неспособно было жить. И только дав ему грудь и почувствовав, как бежит, переливается молоко из меня в него, я ощутила первую нежность к сыну и нашу нерасторжимость на этом свете.
Однажды сын спросил меня: «Неужели за двадцать пять лет усердной работы ты не заслужила себе лучшего, мама, чем эта однокомнатная бобровая хата, а не жилье для нормального человека?» На что я ответила: «Честно, сынок, – я и этого не заслужила. Потому что, хотя я и кончила заочно институт, какой из меня специалист? Не было у меня возможности становиться хорошим специалистом, потому что надо было лечить тебя от болезней, водить в ясли, провожать в. школу, отправлять в детский санаторий на крымском побережье... А помнишь, – спросила я, – какая у нас была до этой квартиры комната?.. Неужели не помнишь? Это была смешная комната с длинным-длинным острым углом. Ты же любил заползать туда и спать, засунув голову в самый дальний конец этого угла, я вытягивала тебя оттуда за ноги. Неужели все забыл?» «А когда же, – спросил сын, – ты выучиться-то успела? Я ведь и этого не помню».
Как раз в те годы и выучилась. Ты по вечерам спал, сынок, а я училась. Вообще-то у женщины, если нет мужа, времени может хватить на все, было бы желание. А вот если она любит, то все ее время уходит на эту любовь... Подобных слов я перед ним не произносила – как нередко бывает у меня, я начинала с сыном разговор, а после продолжала его не вслух, а про себя.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.