29 августа. «Ранее я легче переносил тюрьму, теперь я уже стар, и мне тяжело. Тогда я не думал о будущем, но жил им, так как был силен, теперь я чаще думаю о будущем, так как уже нет данных жить им, и мне здесь тяжело. Я не могу привыкнуть к тому, что я заперт, что я лишен собственной воли, не могу примириться с мыслью, что завтрашний день будет такой же, как сегодняшний, серый, однообразный, без всякого содержания и смысла. И тоска становится невыносимой, причиняет физическое страдание, высасывает кровь, сушит. И меня влечет в поле, на волю, в мир красок, звуков и бликов, туда, где шумит лес, где реют белые облака, туда, где воздух чист, живителен, пахуч, как бальзам, где запах цветов, где реки и ручьи мурлычет, где речистое море разбивает о берег свои волны. А над всем этим ясное и лучистое солнце или тихие таинственные звезды. Где и день, и ночь, и рассвет, и сумерки чарующие влекут и делают человека счастливым. Меня ожидает смертная казнь, которую, должно быть, заменят многими годами каторги. В легких у меня что - то испортилось. Три месяца я пролежал в больнице и несколько дней тому назад я вернулся оттуда. Я чувствую, что жить мне уже недолго. Я не жалуюсь и не проклинаю своей судьбы, я даже спокоен, хотя хочется жить, ах как хочется жить и убежать отсюда. Я пишу это, так как не хочу лгать. Да разве стыдно сознаться, что я любил жизнь и люблю. Разве есть основание лгать и за этой ложью скрывать позорный ужас того, что отравляет, грязнит и оскверняет эту жизнь. И если бы я вышел отсюда, разве я мог бы изменить свою жизнь и не вернуться сюда же».
Такое приблизительно содержание полученного мною сегодня письма от моего товарища, который на - днях переведен сюда из лазарета. Мне удалось увидеть его в окно, когда он гулял, снестись с ним, установить способ переписки. Его держали несколько месяцев в кандалах, сознательно ложно обвиняя его в том, будто бы бежал с каторги. Он расхворался и три месяца пролежал в лазарете.
6 сентября. Сегодня я убедился, что мои подозрения имели основания. Да, это так. Да, Ганка была в доме умалишенных в Творках, откуда эсдеки увезли ее, а когда ее арестовали, она оговорила тех, которые ее освободили. Сама ездила с жандармами и указывала квартиры. Здесь она выдавала себя за другую, тщательно скрывая свою настоящую фамилию (Островская). Что с ней было, почему она предала? Кто ее знает. Может быть, ее били или она и впрямь сошла с ума. В настоящее время она вот уже несколько дней опять сидит в камере надо мной. Я сегодня сообщил об этом другим. Это была моя обязанность, хотя, возможно, что она других не выдавала, и оповещение о ее предательстве может иметь еще весьма печальные последствия. Всюду она была любимицей всех - только с женщинами не дружила. Ее любили за ее пение, смех, за ее ребячью шаловливость, за скандалы, устраиваемые жандармам.
Теперь все это изменится. А, может быть, мне и не поверят. Поддерживаемая и поощряемая товарищами, она, может быть, и забыла о своем преступлении. Она была все время занята: то отправляла письма, то получала их, устраивала скандалы, пела, вечно волновалась... Быть может, желая этим заглушить укоры совести. «А все - таки я такая, что все меня любят и уважают» - и ее преступление отодвигалось далеко. «А может быть, это был сон и это вовсе не я». А теперь вернется к неумолимой и позорной действительности, и у нее нет и не будет спасения для нее. А, может быть, она скатится окончательно в пропасть подлости. «Хотят, чтобы я была подлой, - и буду». И она будет мстить всем. Возможно, что она попытается отрицать; заявит, что это все ложь и клевета, и будет бороться хотя бы только за каплю доверия хотя бы только нескольких товарищей. И она пойдет теперь на каторгу с клеймом позора, обреченная на самое тяжелое, что может постигнуть человека.
Я часто вижу на прогулке провокаторов. Двое из них производят ужасное впечатление. Не поднимают глаз, их лица словно бледные маски тягчайших преступников с застывшим на них клеймом позора... Сами они ходят скорчившись, как собака, на которую замахнулись. Трое притворяются, будто ничего не случилось, и по их лицам трудно определить, кто они. Есть еще двое: смеются, шутят, веселятся. Это - профессиональные провокаторы. Выводят на прогулку какую - то женщину с двумя детьми. Она осуждена на 12 лет поселения за то, что ее квартирант во время обыска убил солдата и сбежал вместе с ее мужем. Сегодня во время прогулки она отшлепала своего мальчика. Я увидел это в окно и хотел ей крикнуть... В тюрьме все принимает преувеличенные размеры... А мальчик, как ни в чем не бывало, продолжал шалить, бегал, гнался за курицами...
11 октября. Казни... Казня... Казни... Казнят по ночам. И после этих ужасных ночей все идет по-прежнему. Светлые, солнечные осенние дни, солдаты, жандармы, смены одних другими и наши прогулки. Только в камерах более тихо, не слышно пения, многие ожидают своей очереди. Один из жандармов сказал, что когда предстоит казнь, «дрожь пробегает по телу, нельзя уснуть и ворочаешься с боку на бок».
12 ноября. В течение трех дней происходил суд надо мной и товарищами. В течение этих трех дней у меня было развлечение. Дело разбиралось судебной палатой. Меня возили на суд на извозчике в наручных кандалах. Я был возбужден и радовался, что вижу уличное движение, лица вольных людей, вывески, объявления, трамваи. А затем встреча с товарищами и несколько знакомых лиц... Из всех подсудимых лишь меня одного приговорили к ссылке на поселение (других - к каторге), и такой относительно мягкий приговор, по-видимому, вызван тем, что по другому делу можно будет меня закатать я каторгу. А по слухам, жандармы стряпают еще третье дело обо мне.
Во время самого суда я даже не думал о том, что это нас судят и осудят на долгие годы... Я не думал об этом, хотя у меня не было никаких иллюзий насчет приговора. Я глядел на судей, на прокурора, на всех присутствующих в зале, на стены и украшения. Я глядел на это, радуясь, что вижу не тюремные цвета, не тюремные лица. Я был словно на каком - то торжестве, не печальном, но страшном и словно меня не касавшемся. И только на момент мною овладело другое чувство, - словно кого - то собираются хоронить. Это было, когда нас ввели в зал суда для объявления приговора, когда неожиданно мы были окружены 15 - 20 жандармами и в воздухе блеснули обнаженные сабли. Но это настроение сразу рассеялось, когда председатель начал взволнованным голосом читать приговор: «По указу его императорского величества...»
Сегодня я опять один в камере. Я не сомневаюсь в том, что мне не миновать каторги. Выдержу ли я! Когда я начинаю думать, что мне придется провести столько дней в стенах тюрьмы, день за днем, час за часом, должно быть здесь, в десятом павильоне, мною овладевает испуг, из груди вырывается крик: «не могу». И, тем не менее, я смогу, необходимо, чтобы я смог, смог так, как смогло столько других перенести гораздо более тяжелые муки. Мыслью я не могу понять, как это возможно, но я знаю, что это возможно, и во мне зреет решение: смочь, выдержать. А если не хватит сил, тогда смерть, смерть, освобождающая от чувства бессилия, смерть, решающая все. И я спокоен.
15 декабря. Об Островской - Марчевской (Ганке) мне сообщено с воли, что кое - кто утверждает, что она не виновата в провале освободивших ее товарищей. Как это примирить с ее собственными рассказами о другой Островской, когда мне совершенно не было известно, кто именно она, эта Островская, - не знаю. Впрочем, я сообщил об этом товарищам. Она здесь не отрицает и выдумала новое: другая женщина провалила их по неосторожности, приняв шпиков за адвокатов. Но почему же тогда она рассказывала другое, когда я ее спросил, знает ли она ту Островскую.
31 декабря 1908 года. Сегодня последний день года. В пятый раз я уже встречаю новый год в тюрьме (1898, 1901, 1902 и 1907 гг.). Первый раз одиннадцать лет тому назад. Я созрел в тюрьме в муках, в тоске за жизнью и миром, в одиночестве. И тем не менее у меня никогда не зарождалось сомнения относительно дела. И теперь, когда, быть может, на долгие годы схоронены в ручьях крови все мои надежды, когда они гвоздями приколочены к виселицам, когда много тысяч бойцов за свободу брошены в тюрьмы и в снежные тундры Сибири, - и теперь я по-прежнему горд. Я вижу те огромные массы, которые уже сдвинулись с места, расшатали старое, вижу растущие новые силы для новых боев. Я горжусь тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю, что я вместе с ними сам выстрадал очень много. Здесь, в тюрьме, бывает тяжело. Иной раз страшно тяжело. Тем не менее, если бы мне пришлось сызнова начать жизнь, я ничего бы в ней не изменил. И не из чувства обязанности или долга. Нет. Такая жизнь для меня органическая необходимость. Тюрьма сделала только так, что дело сделалось для меня тем, чем является ребенок для матери: чем - то ощутимым, реальным, как ребенок для матери, вскормленный ее кровью, как ребенок, который никогда не может предать и поэтому - всегда продолжает доставлять удовольствие.
Тюрьма отняла у меня много, очень много, не только реальные условия жизни, без которых человек становится несчастнейшим из несчастных, но и самую способность пользоваться этими условиями, способность с успехом проводить умственную работу. Столько лет тюрьмы, чаще всего в одиночках, не могло пройти безнаказанно. Но когда в моем сознании, в душе, я сопоставляю то, что отняла у меня тюрьма, с тем, что она мне дала, то я не в состоянии ответить, что перевешивает. Я знаю лишь то, что я не проклинаю судьбы и многих лет, проведенных в тюрьме. Вне тюремных стен существует другая тюрьма, огромная... И она будет разрушена, именно из - за тех лет, какие в тюрьмах проводили заключенные. Это не пустое умствование, не расчет - это результат непреодолимого стремления к свободе и широкой жизни, результат тоски, стремление к красоте и справедливости. На воле теперь товарищи и друзья пьют за наше здоровье. И я здесь в одиночке думаю теперь о них. Пусть живут, пусть куют оружие и будут достойны дела, за которое они борются.
Сегодня меня уведомили, что другое мое дело будет слушаться 28 января 1909 г., т.е. через четыре недели. Теперь уже не миновать каторги, и тогда придется здесь сидеть 4 - 6 лет. Брр... Не очень это мне улыбается. Со вчерашнего дня я опять сижу один. Моего товарища перевели в другую камеру на другой коридор, поближе к его товарищам, от которых он может узнать новости по своему делу. Он все время был взволнован, все время ожидал, что придет известие, что придет решение. Когда одна из заключенных уезжала, она сообщила нам, что ее приговорили к 5 годам ссылки в Якутскую область по делу, в котором и он был замешан. Это неверно. Должно быть, она сама не поняла, что ей сказал заведующий, отправлявший ее отсюда. А жена другого товарища по возвращении из Петербурга сообщила, что они будут освобождены, но их отправят за границу, а немного спустя она же сообщила, что она получила из Петербурга телеграмму, что там еще ничего не известно. И вот он не мог успокоиться, не мог ни читать, ничего не мог делать. Все время ходил по камере, ждал, ждал и ловил всякое движение на коридоре, каждый стук дверей из коридора. Все это приводило его в возбужденное состояние и раздражало его, и он все время думал об одном и том же, не мог отрешиться от этих дум, не мог их отогнать.
Это бывает почти со всяким, сидящим здесь. Иной раз даже не знаешь, откуда берется беспокойство, состояние ожидания чего - то, состояние в высшей степени тяжелое, похожее на ожидание на железнодорожной станции где - нибудь в глухой деревне под дождем, осенью. Только это чувство гораздо более неприятное. Мечешься из угла в угол, пытаешься что - нибудь прочитать, но ни одна мысль не проникает в твое сознание, и бросаешь книгу и опять начинаешь метаться по камере, ловить хлопанье дверями в смутной надежде, что все - таки придут и что - то сообщат.
Это чаще всего бывает в дни свиданий или тогда, когда ты потребовал книги или ждешь заведующего или кого - нибудь другого. Но хотя это ожидание неприятное и напряженное и совершенно не отвечает ожидаемым результатам, но оно еще терпимо, потому что есть хоть повод для ожидания. Гораздо ужаснее ожидание без всякого повода.
С тех пор, как я в последний раз заносил свои впечатления в дневник, здесь казнили 5 человек. Вчера между 4 и 6 часами их ввели в камеру № 29, находящуюся под нами. Ночью, около 12 или часу, их повели на казнь. Один из них громко молился и пел псалмы, другой, какой - то русский, насвистывал и напевал уличные песни.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.