Нечерноземье дождалось своего часа. Вспомнили, что нетучные его почвы – под золы, болота, сероземы – неплохо корми ли россиян в старые времена. И обитателям срединной Руси самое место у печи, где румянится русский каравай. Для меня, коренного уроженца Москвы, обжившего еще в детстве Подмосковье и Рязанщину, освоившего в зрелую пору в качестве мест частого и длительного проживания Владимирщину, Ярославщину, древнюю Тверскую землю, Псковщину, Новгородщину и Ленинград с окружъем, нынешний экономический сдвиг, приведший к возрастанию роли Нечерноземья в народном хозяйстве страны, исполнен особого, задушевно го, глубоко личного смысла. На этой земле сделал я свои первые шаги, здесь пятьдесят с лишним лет назад мать впервые показала и назвала мне дерево. Здесь я узнал имена трав, цветов, птиц, насекомых, зверей, здесь любил и дружил, исполнялся литературного рвения и набирался опыта, столбенел перед тайнами мироздания и тщился разгадать их, здесь рыбачил, охотился, собирал дары земли, знал радость, перемогал горе и потери, в эту землю опускал тех, кого любил больше всего на свете. Я не могу повторить вслед за поэтом, что «люблю мою грешную землю, потому что иной не видал». Видал и перевидал: все континенты и все океаны. И люблю я эти чужие пространства, моря, горы, долины, города и тоскую по ним и всегда готов к новому броску в неведомое. Но самым прекрасным во всех путешествиях остается возвращение на тихий зеленый берег Десны подмосковной, где находится мое жилье.
Недавно я просматривал свои записные книжки, и нежно вспомнились любимые места: Мещера, Плещеево озеро, Максатиха и Оршанские мхи, Пушкинские горы. Быть может, и читатель найдет что-то для себя в этих разрозненных записях...
На первой в жизни охоте... Из Ефремова московской стороны в Подсвятье-мещерское нас перевозила старуха с волчанкой, изъевшей ей все лицо будто ожогами, уничтожившей брови и ресницы. При этом у нее стан, как у молодой женщины, и красивые, стройные ноги. Она легко вела челнок по крупной, захлестывающей за борт волне. Как я впоследствии убедился, Пра – неспокойная река.
На рязанской стороне, в хуторке, связанном весьма тонкими нитями с каким-то колхозом, стоит дом ее зятя, Анатолия Ивановича. Он потерял на войне ногу, но своей одной ногой куда увереннее ступает по земле, нежели многие его земляки двумя. Сжимая железными руками костыли, он день-деньской' мотается по болотам, озерам, охотится, ботает рыбу, а лома плотничает и столярит. Старуха обещала, что он поедет с нами егерем.
(Мог ли я думать, что неизвестный инвалид на многие годы станет самым моим близким другом и главным героем мещерских рассказов?)
Охота начиналась тяжело. Намерзнув на вечерней зорьке – хоть бы один чирок подсел к нашим чучелам и подсадной, – я был в отчаянии от предстоящей ночевки в челноках. Мне было так знобко, так худо, что я отважился на робкий протест, когда мои железные, неумолимые спутники загнали челноки в осоку, объявив неверную, колеблющуюся зыбь островом для стоянки. Они сжалились, и мы взяли путь к берегу. Двигались узким, длинным коридором между рядами камышей и вдруг увидели в конце коридора рубиновую точку.
На берегу под дубом горел костер. Вокруг него разместилось десятка полтора охотников. Они подбрасывали в костер сучья, какие-то доски с ржавыми гвоздями, ветки можжевельника, сухую траву, горящую с потрескиванием, как порох. На деревянной скамейке невозмутимо-величественный сидел генерал в полной форме, только без орденов. Плясал огонь на широких золотых погонах с крупными звездами, сверкали пуговицы кителя и золоченый шнур на околыше фуражки. Он сделал лишь одну уступку месту – прикрыл шею от комаров носовым платком, засунув его под фуражку, что придавало ему сходство с бедуином. Всю ночь просидел он у костра, храня достоинство формы и погон, победив усталость и сон, а утром отплыл в свой шалашик, такой же прямой и несгибаемый.
И вообще этот отставной генерал был хорош. Он рассказывал разные истории и каждую непременно доводил до конца, независимо от того, слушали его или нет. Выяснилось, что он участник гражданской войны, затем был где-то начальником милиции, потом снова воевал. Он рассказывал о панике в конском табуне и о том, как на него напали волки, об охоте на изюбра, о волжских «осетровых» браконьерах и о борьбе с ними. Я ему завидовал: он принадлежал к тем людям, которые досконально знают все, о чем говорят...
На рассвете я сидел в шалашике, дрожа от холода, и до боли в глазах пялился на темную, неуютную воду, на которой кочкой чернела подсадная и вертелись деревянные чучела, двоимые сито. Подсадная казалась искусственной, так была недвижима, зато чучела резвились, как живые, и все время сбивали меня с толку. Затем возле подсадной возник еще один утиный силуэт, но это было настолько неожиданно и странно, что, конечно, я не признал в нем желанной цели и опоздал с выстрелом.
Потом, после часов мучительного ожидания, когда за спиной все ширилась желтая полоса зари, воды коснулся чирок и тут же понесся в сторону. Я выстрелил в пустоту, и отдача этого бездарного выстрела была не только в плече, но и в сердце. Какой из меня охотник!..
Когда же мы наконец отплыли домой, возле причала случилось чудо. Высоко впереди возникли две кряквы, или, как тут говорят, матерки. Они шли над кромкой берега и вдруг, невесть с чего, повернули прямо на нас. Я прицелился, нажал на спусковой крючок, но, конечно, забыл спустить предохранитель. Птицы метнулись в сторону, я неуклюже повернулся, скрутив болью спину, и наугад выстрелил. Не прекращая работать крыльями, одна из крякв косо пошла к воде и не села, а как-то плюхнулась на волну.
– Есть! – сказал одноногий егерь, и, хотя он принадлежит к породе ничему не удивляющихся людей, в голосе его прозвучало нечто вроде удивления.
(Эта первая утка запомнилась, как первая любовь, как первый опубликованный рассказ. С нее началась долгая, упоительная, незабываемая жизнь. И как же просто прекратил я охоту, когда понял, что в нынешнем оскудении природы вверяться «древнейшему человеческому инстинкту» достойно презрения.)
Я долго стоял на бугре, под елями, над широкой просекой, переходившей в поляну, и тщетно ждал знакомого мне по собственным рассказам, но никогда не слышанного вживе прокашливания вальдшнепа.
Я уже двинулся домой, и тут мне повстречался какой-то парень в жестком картузе, с двустволкой на плече. Он стрелял дроздов. Паренек показал. мне настоящее место, на самой опушке. «Они тянут через развилку в чернолесье», – сказал он. Я пошел туда, спугнув двух-трех жирных дроздов, и стал под березками. Минут через пять, не поверив собственным ушам, я услышал такое отчетливое, громкое, такое буквальное «хорх», будто его произносил человек.
Оглянулся и сразу увидел вальдшнепа. Как и все куликовые, он казался в полете куда больше, чем на самом деле, и летел он быстрее, чем я ожидал. Плохо прицелившись, я выстрелил. Он продолжал лететь и скрылся за деревьями. Но все, что может дать охота, я испытал.
Божественная осень, какой не было с довоенной поры. Все горит золотом. Березы неясно и сильно желты днем, тепло, в розоватость – в предвечернюю пору. Свежезелена ольха, осины обтрясли почти все свои красноватые листочки, зелены кусты, лозняк и огромные ветлы над Десной, их зелень чуть припудрена серебристым пеплом. Приглядишься – зеленого вроде бы хватает, а вокруг все желто.
Когда я подошел к окну, воробьи разом вспорхнули с фанерки, усыпанной пшеном. Какой-то миг они просуществовали в воздухе черной, трепещущей тучкой и исчезли. С фанерки, подвязанной к березовому суку, осыпались золотые крупинки.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Размышления о рукописи М. К. Луконина