«Существует горделивая сентенция, я слышал ее от многих: «Если бы мне дано было начать жизнь сначала, я прожил бы ее точно так же». Не могу сказать этого о себе. Считаю, что моя жизнь заслуживает одобрения лишь как черновик. Набело я прожил бы ее иначе. Прежде всего я не спешил бы печататься, а спешил бы жить – глубоко, сильно, сосредоточенно, отдавая литературе лишь досуг. Но мне никто не предоставит такой возможности: переписать черновик».
Так недавно написал о себе Юрий Маркович Нагибин.
Haш корреспондент Евгения Почина встретилась с писателем.
– Всегда интересно узнавать про начало, ведь в нем встречается и то, что называется судьбой, и воля случая, и собственная воля.
– Если говорить о роли случая, то можно сказать, что писать я стал благодаря футболу еще в школе. Пока мы с другом варили гуталин, изобретали красную тушь – родители терпели, даже стимулировали: пичкали научными книгами и биографиями великих ученых. Но когда я всерьез увлекся футболом и вознамерился к восемнадцати годам войти в «дубль» мастеров – тогда родители забили тревогу. Мама нажала на отчима, и он уговорил меня что-нибудь написать. Просто чтобы отвлечь от «Локомотива» и от кумира-тренера француза Жюля Вальдека.
Я вспомнил лыжную прогулку всем классом и сел за свое сочинение. Вначале подробно писал о том, что было, – и здесь уже меня подстерегали открытия. Васька Агафонов долго возился с Ириниными лыжами, смазывал, прилаживал крепления. С чего бы это, взрослый, независимый парень? И я понял то, чего не замечал в жизни: да ведь он влюблен в нее! Потом почувствовал: чего-то не хватает... И память услужливо предложила: другие поездки, другие электрички, незнакомых людей, обрывки их разговоров. Я начал вставлять это в текст. И на фоне другой жизни совсем иными увидел своих друзей, неожиданно сложный и тонкий узор их отношений.
Рассказ разрастался. Писал я его долго, упоенно.
Но, конечно, футбол здесь ни при чем. Другой толчок, а все равно бы это случилось. Сам того не замечая, я уже писал мысленно. Радостно и мучительно искал слова, чтобы выразить все, что вижу, чувствую. Да, я писал на том же футбольном поле. Пытался понять, что творится в данный момент с нашим Серегой, который сейчас играет против нас. Наверное, ему скверно, наверное, поэтому он так врезал мне в живот, нарочно, чтобы озлобить себя.
...Оторвать меня от бумаги стало делом сложным, то есть возникла новая опасность: «Он действительно станет писать!» Домашняя давильня пришла в движение, и поэтому йосле школы я вместо литфака оказался в медицинском институте. Уговорили меня в основном примерами Чехова, Вересаева, Булгакова.
Начал сдавать первую сессию, на каком-то зачете провалился – первая неудача, а тут как раз открылся прием на сценарный факультет ВГИКа, куда я и подался. Свободного времени было сколько хочешь у студента того, довоенного, ВГИКа. Очень много писал: рассказы, очерки, статьи, рецензии.
И все-таки я рад, что мой первый сборник, принятый перед самой войной, так и не увидел свет. Я не имел на него права. Жизненный опыт дала мне война, на которую я ушел, когда последний вагон с вгиковским имуществом отбыл в Алма-Ату.
Первая книжка вышла в сорок третьем, когда я уже стал членом Союза писателей. Произошло это в сорок втором и как-то очень идиллически. Фадееву показали мой рассказ «Две силы», он сказал: «Да это же писатель». Так я стал называться писателем, за четыре дня до моего рождения. Двадцатидвухлетия.
И все же прав Тургенев: до тридцати лет прозаик не может написать ничего путного. Для меня этот рубеж отодвинулся еще дальше. Хотя были отдельные удачи, но долго своего писательского лица не мог обрести.
– Хорошо помню, что в пятидесятые годы вдруг появился писатель, лирик, который заговорил именно со мной, обо мне.
– Иногда говорят «исповедальный», неловкое слово, но близкое к правде.
Никогда не допускал мысли, что можно что-то скрывать... В семнадцать лет состоялся мой устный дебют. Читал свой рассказ на вечере начинающих авторов в клубе писателей. Я пытался рассказать, как семнадцатилетний парень хочет добиться любви взрослой женщины и отступает, поняв свою жалкую незрелость. И меня встретил громовой хохот. Смеялись над сюжетом. Все смеялись, потом ругались, а для меня было чудовищно, что есть это-то, о чем нельзя, неприлично говорить. Спас меня тогда Юрий Карлович Олеша: тему можно вытянуть, можно угробить, а запретных тем нет, сказал он.
– Часто вас упрекали в многотемности, всеядности. То Нагибин целиком и без остатка растворяется в охоте, природе; то проваливается в детство, старые московские переулки; то мучается «вечными вопросами», а последнее время стал «исчезать» в истории.
– Сборник «Царскосельское утро», где собраны эти «тени милого прошлого», мне особенно дорог, это очень важный период в моей литературной судьбе, поэтому о нем надо говорить отдельно.
Что касается многотемности, то я отстаиваю право новеллиста (коим и я являюсь) на многотемность. Постоянство, верность избранному – добродетели, украшающие семейную жизнь. В литературе они мало стоят. Писателя-рассказчика, застрявшего на одной теме, подстерегает очевидная опасность: навряд ли у читателя смысл жизни сосредоточен в этой малости. Конечно, сила искусства может сделать интересной любую неприметную обыденность.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.