Вполуха слушал я теперь веселую перепалку у меня за спиной, а сам все смотрел и смотрел на дорогу, на снежные хребты по обочинам, как будто хотел наглядеться про запас и на эти грязновато-серые снега и на низкое, с дымной поволокою кузбасское небо.
Мы огибали город, дорога то и дело петляла среди сопок, и вместо копоти на снегу впереди вдруг открывалась льющая ярким серебром, сверкающая на закатном солнце белизна. Голубое небо над зубчаткой пихтача вдалеке, над укрытыми инеем березовыми перелесками казалось бездонным, и ощущение первозданности этих мест все росло и росло, пока плавная гармония покатых холмов не нарушалась вдруг резкостью поломанных линий...
Край кузнецкий! Даже всемогущая сибирская зима не в силах забинтовать его прошедшей войной оставленных ран. Когда трудно было России, эта земля щедро раскрыла кладовые с несметными своими богатствами, в ту суровую пору она отдала все, что только смогла... Когда глядишь на нее теперь сверху из самолета, или из окна поезда, или так, через ветровое стекло, когда видишь эти оставшиеся после вскрыши зияющие провалы, часто думаешь, что все мы перед ней в неоплатном долгу и что настанет еще когда-либо время, когда мы, став побогаче, поможем ей окончательно залечить эти ее рубцы и эти шрамы.
Люблю думать об этой земле, ставшей для меня как бы второю родиной, об этом городе, и далеко от него, в другом краю, как наяву, вижу и ворота полуразрушенной еще при Екатерине казаками поставленной крепости, и недалеко от нее эту улицу с деревянными домами, мимо которых проходил когда-то сосланный сюда великий печальник Достоевский, и легендарную «тэтридцатьчетверку» из кузнецкой брони, стоящую теперь на площади перед старым металлургическим заводом, выросшим в годы первой пятилетки, и новый завод с громадным поселком на другом берегу реки – его построили мои ровесники, мои друзья и товарищи...
Почему, любопытно, восемнадцать лет назад, когда нашему курсу надо было ехать на первую практику в областные газеты, я выбрал Кузбасс? Тогда я почти ничего о нем не знал, и если это судьба, то я у нее в долгу – в том и простом и гордом смысле, которому научили меня потом и пролетарский Новокузнецк и мой рабочий Запсиб.
Баня была хорошо натоплена, в ней держалось ровное, отстоявшееся тепло, а потом, когда распарили веники, когда в позеленевший кипяток кинули медку, размешали и плеснули на красноватые камни, в противоположную стенку бревенчатой парной туго ударил густой березовый дух, настоянный на щедрых запахах лета, растекся сперва под потолком, стал опускаться все вниз и вниз, и все сначала пригнулись, опустились на корточки и только потом один за другим стали потихоньку выпрямляться, тянуться выше и выше, пока первый не забрался, наконец, на самый верх лиственничного полка, не обмяк там, разбросав, как придется, руки и ткнувшись щекой в сухое и горячее дерево...
Давно собираюсь написать о русской бане вообще и о многих тех банях в разных наших краях, где мне пришлось когда-либо погреться, отвести душу, или, как говорит один мой друг, старый сибирский лесник, потешиться... Где светлая благость, пришедшая после какой-нибудь обязательно со своею особенною приметою парной, где неспешный разговор за душистым чайком с лесными травами позволят тебе получше, позволят навсегда запомнить и красоту мест, где бывал, и краски земли, и запахи, и обстановку жилья, и радушие хозяев, и то, о чем они говорили и как... Для меня все это одно с другим прочно связано, тут уж ничего не поделаешь, и если я и в самом деле когда-либо соберусь это сделать, то обязательно напишу и об этой новенькой бане на пустующей зимой трестовской даче «Сантехмонтажа»: о том, как истово хлестали себя тут наши опытные парильщики, как они ублажали, чтобы тоже приобщить к сибирской баньке, новичков, как под конец, когда просто упасть в снег да обратно в жар было уже недостаточно, несколько наших «старичков», набирая бодрости перед новым заходом в парную, в чем, извините, мама родила, неторопливо прогуливались по неширокой аллее, протоптанной под темными соснами, и никто никуда не спешил, не дергался, что ж, мол, тут такого особенного, это вам не Париж, понимаете, – это, братцы мои. Сибирь!
Потом сидели вокруг большого и круглого стола в нетопленной гостиной просторного, утонувшего в снегах под высокими и черными пихтами коттеджа, и на шее у каждого висело чистое и сухое полотенце: заботливо припас для всех самый, пожалуй, хозяйственный из нас – Слава Поздеев.
В духовке раскаленной печки у сторожа еще доспевала зайчатина, а мы пока пили горячий и крепкий чай с медом из тех же самых поздеевских запасов и отдувались, блаженствовали, утирали еще не остывшие лица.
Коля Тертышников, который, несмотря на свой пятнадцатилетний сибирский стаж, по-настоящему попарился впервые, сказал размягченно:
– Вот ведь, а?.. Или у себя в управлении баньку выстроить? Пока Шевченко не будет, хоть тут его обойти.
Не так давно Тертышников опять догнал своего друга: стал начальником третьего управления треста «Сибметаллургмонтаж».
Поздеев глянул на меня, под светлыми его, прямыми бровками порхнула легкая усмешка, и я понял: из всех, кто был здесь, первый, если на то пошло, баню наладит он – наверняка в следующий раз будем париться где-либо во владениях водоснабженцев.
Сидевший рядом с Поздеевым Виктор Гнеденко, утирая широкое и счастливое сейчас лицо, кивнул в сторону Коли Шевченко:
– Уедет вот, а памятника тебе, Семеныч, мы так и не поставим...
Я глядел на Шевченко:
— А за что ему памятник?
— Тыртышному? – переспросил Коля. – Вообще ему есть за что...
И пошло, как это у нас водится, опять то ж да про то ж – опять о работе.
— Думаешь, я сам пошел бы начальником? – спрашивал у меня Коля Тертышников. – Да ни в жизнь. Это лучший друг сагитировал. Привел к Толчинскому, к «папе». И в уши мне с двух сторон: будет трудно – поможем. Я и...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Роман