Когда, к примеру, говорят: «У каждого свой Пушкин» или «свой Некрасов» – подразумевают прежде всего читательскую избирательность, круг любимых и многократно прочувствованных читателем стихотворений этих поэтов, возникшее убеждение, что вот эти строки Пушкин писал для него, имея в виду именно его порывы ума и сердца. В понятие «у каждого свой поэт», видимо, вовлекаются и некоторые страницы его жизни, вызывающие у читателя опять-таки чувство личной близости к этим, как бы родственно выпирающим из биографии поступкам поэта. Так или иначе, «присвоение» поэта, превращение его в спутника жизни случается после долгих часов чтения, постепенно накапливающих в нас чувство неповторимой, только нам доступной упоенности тем или иным поэтическим даром.
Помимо подобного выбора «своего поэта», бывают встречи с ним будничные, вроде бы случайные, но тем не менее оставляющие след в наших душах. То в ненароком услышанном разговоре, то в истории находки его книги, рукописи, портрета, то в каком-то житейском событии, дополнительно осветившем наши взаимоотношения с поэтом.
О будничных встречах с Тютчевым я и попытаюсь рассказать.
ОДНОЙ осенью я жил в зимовье на Нижней Тунгуске. Иней уже держался до полудня, желтая трава потом долго и влажно блестела, тропы в тайге проминались упруго и бесшумно, и тянуло по ним хвойным холодком. Ходил до вечера по береговым распадкам, раздавшимся и углубившимся от позднесентябрьской прозрачной тишины. Хозяин зимовья, старик Фар-ков, домовничал – сети его стояли прямо под окнами в темной, холодной, как бы просевшей воде. Он встречал меня, похаживая перед зимовьем между вешал, каких-то кольев, жердей, тальниковых загородок, ссутуленный, без шапки, с зажатыми под мышками ладонями – донимал его, на месте не давал посидеть приступ ревматизма, никогда, кстати, им не леченного.
– Опять маешься, Иван Романыч?
– Дьяволу бы его. Уж так ломит, так сводит – деться куда, не знаю.
– Зачем же в воду-то лезешь? Отрыбачил, значит. Что ж упрямиться?
– Да ведь без рыбы на зиму останусь. Непривычно... Ничего. Малость побегаю – отпустит. Пальцы уже вроде гнутся.
Топили печку в зимовье, но в тесноте его, пахнущей керосином, не сиделось, и мы разводили еще костер – посумерничать возле на старом лиственничном бревне, дождаться, пока не истлеет зеленовато-синяя с розовыми подпалинами заря. Покуривали, вяло переговаривались,, кто что видел за день, кто вверх по реке прошел, кто вниз. Собаки улеглись вокруг костра, тянули к ним морды – красновато поблескивали глаза и рыбьи чешуйки, застрявшие в шерсти. Над ельником проступил, поярчел дрожащий, узенький серпик, и слабо, тускло засветились поляны, речные обрывы – иней отзывался на новый месяц. Иван Романыч поднялся.
– Что, на боковую? Или малость послушаем? – кивнул на свисавший с жердины транзистор. Батарейки почти сели, и мы включали его на две-три минуты – так, убедиться, на всякий случай, что не только на Тунгуске есть живые души.
– Давай.
Густой, рокочущий усталыми нотками бас неторопливо читал.
Когда на то нет
Божьего согласья,
Как ни страдай она, любя, –
Душа, увы, не выстрадает счастья,
Но может выстрадать себя... Заворочались, заворчали собаки, услышав чужой голос. Иван Романыч шепотом цыкнул: «Тише вы, дьяволы», – слова стихотворения, казалось, не рассеивались, не пропадали в воздухе, а текли вместе с искрами, дымом к реке, их можно было догнать. И в самом деле, сгущались они в облачки некой словесной плотности:
Душа, душа, которая всецело
Одной заветной отдалась любви
И ей одной дышала и болела,
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.