«Годы без войны» – роман большой, многоплановый. В 1975 году в журнале «Новый мир» была опубликована первая книга этого романа. Сейчас я работаю над второй книгой, которую по завершении точно так же намерен передать для публикации в «Новый мир».
Во второй книге читатели встретятся с уже известными героями: Арсением, Наташей, отставным полковником Коростылевым, молодым художником Митей Гавриловым, с Лукашевой и другими. Судьбы их будут продолжены. Но появятся в романе и новые люди, которые в первой книге были лишь названы, но не раскрыты, и «резеде всего это – отчим Галины (первой жены Арсения) Аким Сухогрудов и его сын Дементий, который всю свою деятельность связал с освоением Западной Сибири.
В предлагаемом читателям «Смены.» фрагменте из второй книги романа «Годы без войны» как раз и рассказывается о Дементий Сухогрудове, которому предстоит возглавить крупное и сложное строительство северной нитки газопровода.
Анатолий Ананьев
Отправив в Москву завершенный проект северной нитки газопровода, Дементий Сухогрудов продолжал работать над ним, до полуночи засиживаясь за чертежами, мучая себя, семью и сослуживцев, которые помогали ему. При всем понимании важности дела, с каким все окружавшие относились к нему, дома вот-вот должна была вспыхнуть та естественная для нынешних времен ссора, когда жена, Виталина, работавшая детским врачом в одной из поликлиник города и тоже часто допоздна задерживавшаяся по вызовам, готовилась, несмотря на все это, заявить мужу, что она существует и что существуют еще дети (пять лет назад она родила Дементию двух мальчиков-близнецов, в которых, как всем казалось тогда, он не чаял души), что ни утром, ни вечером мальчики не видят отца и не могут сказать, есть ли он у них, и что от матери (тещи Дементия) некуда уже деть глаза при такой жизни; нечто подобное назревало и в семьях сослуживцев Дементия, когда-то увлеченных, но уставших от дел, и много месяцев изо дня в день бесперебойно трудившаяся над проектом слаженная машина начала давать перебои, и, как обычно бывает в таких случаях, видели и понимали это все, кроме Дементия. Он знал только, что надо ему еще и еще сделать кое-какие уточнения, и ничего другого не хотел ни видеть, ни признавать; и только, может быть, этою своею волею сдерживал события, какие сгущались вокруг него.
Ранней весной; еще не вскрывались Обь и Иртыш, он решил предпринять еще одну, и последнюю, как заявил он, контрольную поездку по тем местам, где намечалось протянуть будущую северную нитку газопровода. Взяв с собой самых энергичных и способных, как он считал, помощников Кравчука и Луганского, рейсовым самолетом вылетел с ними в Тобольск, а оттуда – где на вертолетах, где на вездеходах – группа двинулась через тайгу и тундру к заполярному кругу. Поездка была затяжной и трудной и, в сущности, ничего не прибавила к тому, что было известно о будущей трассе; только еще липший раз Дементий Сухогрудов убедился, что все проектные расчеты оказались верными; но именно это и было для него важным и радовало его.
Группа вернулась в Тюмень только к концу мая, когда всюду с полей уже сошел снег, река, рассекавшая город, очистилась ото льда и вдоль берегов густой щетиною зазеленела трава. Придавленно стоявшие всю зиму под снегом таежные ели тянулись к солнцу, на сотни верст насыщая все вокруг запахом смолы и хвои, коричневыми сережками цвели над заводями вербы, набухала цветом сирень, и клейковато лопались по утрам почки низкорослых сибирских берез. Когда Дементий спустился по трапу на асфальтированную площадку аэропорта, все эти запахи короткой весны и приближавшегося короткого лета сейчас лее обступили его; как человек, перешедший из одного помещения в другое, в котором настежь распахнуты в сад окна, он живо ощутил перемену и шагал к машине неохотно и долго. От черной кромки тайги, что начиналась сразу за взлетной полосою, стелился над землей пронизывающий весенний ветер, и отворачивал полы потертой за дорогу дубленки Дементия, и шевелил его отросшие (шапку он держал в руках), лишь ладонью приглаженные волосы; похожий на отца армейскою выправкой, несмотря на усталость, он весело оглядывал все вокруг, и с тонких, обветренных губ не сходила довольная улыбка. Худощавое лицо его было по-северному загорелым и поросшим русою и курчавившеюся бородкой, какую, казалось, модно было отпускать сейчас; но у Дементия она выглядела естественной и как бы "накладывала на его продолговатое и жесткое лицо доброе выражение. Он не придавал никакого значения тому, что носил бороду; просто так было удобнее при его частых разъездах и было уже привычно ему; и еще немало разных других мужицких и осуждавшихся Виталиною привычек, но со студенческих лет упрощавших ему жизнь было у Дементия Сухогрудова.
Он ждал известий из Москвы (как будет оценен его проект) и звонил еще из Тобольска, справляясь, не поступило ли на его имя какой-либо телеграммы; теперь, из аэропорта, ему хотелось заехать в управление, к Жаворонкову, и он попытался было заговорить об этом с Кравчуком и Луганским; но, заметив, с каким неудовольствием было выслушано ими это его предложение, сказал только: «Что ж, по домам так по домам». И молча затем всю дорогу смотрел на шоссе и на все то, что открывалось взгляду за стеклом машины. Чувство весны, какое он испытал, сойдя с самолета, солнце, зелень и небо, прозрачной голубизною сейчас же начинавшееся от горизонта, куда он смотрел, и сознание того, что он едет домой, к Виталине и детям, о которых за суетою дел там, на трассе, некогда было думать ему (но о которых теперь думал с удовольствием и с той удвоенной неясностью, какая за все эти недели снежных переходов накопилась в нем), и, главное, общее настроение успеха, какое вынес он из контрольной поездки, – все это, сгустившись и перепутавшись, слившись как будто в одном радостном ощущении пришедших весны и лета, возбуждало Дементия и заставляло его молчать и, тихонько радуясь, смотреть перед собой. Распрощавшись с Кравчуком и Луганским, он все же решил завернуть в управление, и предчувствие, что что-то о проекте пришло из Москвы, не обмануло его. Как только он, сбросив дубленку в приемной, вошел в кабинет к Жаворонкову, тот сейчас же протянул ему телеграмму, в которой сообщалось, что проект северной нитки газопровода одобрен в министерстве и передан в правительство на утверждение и что руководитель проекта срочно вызывается в Москву.
— Полагаю, – сказал Жаворонков, – северной трассе придают большое значение, и не исключена возможность, строить начнут быстро и вестись строительство будет эффективно. И, по-моему, если чутье не изменяет мне, – тут же добавил он, – руководить этим делом хотят поручить вам.
— Почему мне? – спросил Дементий.
— Во всяком случае, обком запросил на вас представление, и, полагаю, не для себя. Вы что, боитесь?
— Нет.
— А что вас смущает?
— Как-то неожиданно, сразу...
— Не сразу... не сразу... И это еще только мое предположение. Поезжайте в Москву, вас там ждут. – И он мягко и уважительно, как он всегда умел делать это, пожал Дементию руку.
Жил Дементий не в многоэтажном доме, а в бревенчатом особняке, предоставленном ему еще в те годы, когда он только приехал в Тюмень. Выстроенный каким-то нэпманом на крутом берегу Туры, подновленный и переоборудованный затем под благоустроенную квартиру, особняк был удобен. Из окон, которые Виталина по своему пристрастию к кружевам и прозрачным тканям всегда держала под тюлевыми занавесками, была видна излучина реки, менявшая очертания и краски в разное время дня и года, и видны были пристань и судоремонтный завод, в затоне возле которого скапливались, особенно к осени, и терлись бок о бок заходившие с Иртыша и Оби баржи, буксиры и теплоходы. Зимой через замерзшую и запорошенную снегом Туру протаптывались тропинки, соединявшие, как нити, правобережную и левобережную стороны города; весною же, когда вскрывалась река, по ночам в особняке было слышно, как трещал, лопаясь под напором талой воды, лед, и теща Дементия Анна Юрьевна, просыпаясь, включала свет и ходила по комнатам. Лед рвали затем у мостов, и взрывы и крики людей тоже были слышны в особняке, так приятно всегда напоминавшем Дементию отцовский дом в Поляновке.
Может быть, именно потому, что большую часть времени Дементий проводил либо в поездках по тайге, либо в своем рабочем кабинете с огромными, из сплошного стекла окнами и тяжелыми чертежными столами, что-то щемяще тревожное всякий раз возникало в нем, когда после долгой командировки он возвращался домой. С какою-то почти юношеской нетерпеливостью, как только машина сворачивала на знакомую улицу, он сейчас же наклонялся вперед, чтобы увидеть все то – ограду, крыльцо, крышу, – что было родным и было дорого ему; но, несмотря на желание поскорее встретиться с женой и детьми, он выходил из машины, однако с той сдержанностью, какая была присуща ему во всем, и прежде чем обнять Виталину, несколько мгновений стоял, опустив чемодан или портфель на пол и лишь приготовив для объятия руки. Ему доставляли удовольствие эти секунды, пока он смотрел на жену, видя перед собою ее лицо и светлые волосы и улавливая в спокойных глазах ее то почти незаметное выражение счастья, какого всегда бывало достаточно для Дементия, чтобы в момент, когда он переходил от мира служебных дел и отношений к миру семьи, не растерять ему того чувства удачи, за что он ценил жизнь и что давало ему силы и напряженно работать и бездумно и счастливо как будто, как он считал, любить жену и детей. Он редко видел Виталину в белом врачебном халате и белой шапочке, только когда по случаю заезжал за ней в поликлинику; но, может быть, потому, что знал, что она любила свою работу, жила ею и постоянно с увлечением говорила о ней, в сознании Дементия хранился именно этот, в белой врачебной одежде, образ Виталины, и когда он вспоминал о ней, в нем сейчас же возникало ощущение чистоты, не стерильной и отталкивающей, а другой, какая обычно отличает умных и порядочных женщин и выдает в них ту не для всех привлекательную строгость в семейных и во всех иных делах, какую Дементий с детства всегда наблюдал в отце и признавал образцом жизни. Виталина никогда не надевала ничего яркого, что было бы вызывающе и кричало на ней, и носила платья, кофты и юбки того покроя, в котором в меру еще оставалось что-то от уходившей моды и в меру было что-то от наступающей, лишь обретавшей права, и в этой тяге к серединности, в боязни как будто недолить или перелить через край опять живо проявлялось все то же строгое ее отношение к жизни, как понималось ею (и понималось Дементием, хотя и не всегда он придерживался этого правила) достоинство человека.
Лишь одну прощавшуюся мужем, а скорее не замечавшуюся им вольность разрешала она себе; ей казалось, что было что-то неприятно-пергаментное в ее до голубизны ослепительно белой коже на лице, и потому по утрам она не любила, чтобы на нее смотрели; но когда она выходила к столу – кухня всегда оставалась в распоряжении матери, Анны Юрьевны, – подкрашенные и напудренные щеки ее были смуглы, и в голубых глазах с подведенными разрезами еще сохранялась та живость, с какою она, причесываясь и убираясь, разглядывала себя в зеркале. Но Дементий редко всматривался в ее лицо; ему всегда важно было лишь то общее впечатление, какое производила на него Виталина, и красота ее глаз, и смуглость щек, и кружевные воротнички вокруг белой шеи, какие она носила, были для него только подробности, которые сами по себе ни о чем не говорили ему; главное, что он любил (вернее, ценил) в Виталине, был тот близкий и понятный ему ее душевный мир; внешне как будто непокорная и взрывная, в глубине своей она была женщиной терпеливой и сердечной, и Дементий знал, что при всяком ее неудовольствии стоило только улыбнуться ему, или посмотреть на нее ласково, или просто сказать несколько успокаивающих слов, как сейчас же все как будто становилось на свои места и за ним опять признавалось право засиживаться допоздна за чертежами и уезжать надолго в тайгу. Ему было спокойно и уверенно жить с Виталиной, и он не мог представить, чтобы что-то вдруг изменилось в его домашних делах; те дни, когда он, познакомившись, гулял затем с ней по тихим улицам Тюмени, были далеко позади, как позади было то время, когда в особняке, в котором он жил с нею теперь, в комнатах стояли только кровать, стол и несколько стульев; но так как он лишь любил дом, но не занимался им, все приобреталось Виталиною и было в тех же сдерживающих тонах, вполне соответствовавших ее суждениям об интеллигентности и приличии.
В семье Сухогрудовых, впрочем, как и во многих других современных семьях, не было того четкого и привычного для русских людей разделения, когда во главе всего становился муж; и Виталина, и ее мать, Анна Юрьевна, и Дементий – каждый из них по-своему был убежден, что именно он ведет и направляет все в доме: Виталина – тем, что все подчиняла своему вкусу в убранстве комнат, Анна Юрьевна – тем, что готовила завтраки и обеды и вела, как она говорила, все хозяйство, Дементий асе – тем, что поддерживал весь этот достаток; но на самом деле в центре всей их семейной жизни были дети, близнецы Сережа и Ростислав, доставлявшие и радость и хлопоты, особенно Анне Юрьевне, которая изо дня в день толклась с ними в доме. Такая же светловолосая, как и дочь, и точно так же носившая неяркие платья (и еще более, чем дочь, любившая, чтобы все в комнатах стояло на своих местах, не двигалось и не захватывалось руками), она с охотою, как только родились у Виталины мальчики, вызвалась помочь дочери; она уволилась с работы, хотя до пенсии оставалось чуть больше года, и, давно отвыкшая от домашних дел, накупив фартуков и халатов, принялась за хозяйство, и кухня и детская, сразу же определившие круг ее забот, постепенно так изменили Анну Юрьевну, что прежние знакомые уже не всегда узнавали ее. От того дня, когда Дементий впервые увидел свою будущую тещу, не по годам моложавую и ухоженную (она работала тогда машинисткой в облисполкоме), и до этого, какою стала сейчас – с располневшим лицом и красноватыми от воды руками, – лежали годы, когда и Виталине и Дементию надо было укрепляться, выходить в люди, и они нуждались в помощи матери; но по той простой логике, что всякая высота, достигнутая человеком, есть только точка отсчета для нового движения, в еще большей степени эта помощь по дому нужна была им теперь, и Анна Юрьевна постепенно начала привыкать к мысли, что, пока не вырастут внуки, никакого облегчения для нее не наступит. Она все реже вспоминала, как работала в облисполкоме, и прежде красивые, всегда с темным маникюром пальцы ее, знавшие только клавиши облисполкомовских машинок, выглядели уже старчески неуклюжими, костлявыми и были заметно изъедены порошками и мылом: чистота, так любившаяся ею (и любившаяся дочерью), как видно, не просто давалась ей. Но для Виталины и особенно для Дементия все происходившее с Анной Юрьевной было незаметно и представлялось обычным, естественным течением жизни; главное, всегда вовремя подавались завтраки и обеды, и было свежее белье на кроватях, и мальчики росли крепкими и веселыми; маленькие, будто катавшиеся по полу колобки, они представлялись Дементию необыкновенными; он бывал с ними час или два, отвлекаясь от своих дел, брал на руки, возил на спине, и эти шумные встречи с сыновьями надолго затем оставались в его памяти. Если когда в поездках он вспоминал о доме, то прежде всего перед ним вставали именно эти картины, как он забавлялся с детьми, и при всем понимании важности своей работы – для людей, для государства – в нем вдруг просыпалось то как будто эгоистическое чувство, что старается он для сыновей, и он казался себе счастливым, что было ему ради кого стараться и жить.
Сразу же от Жаворонкова Дементий поехал домой; но вопреки ожиданиям (и будто в противоположность приподнятому настроению) ни Виталина, ни дети, ни Анна Юрьевна не вышли встретить его. Дети играли во дворе, за домом, и не видели отца; Анна Юрьевна, еще с утра заметившая по дочери, что в доме возникает неладное, сказалась нездоровой, легла на кушетку и грелась теперь под клетчатым мохеровым пледом, а Виталина, хотя сегодня был у нее неприемный день, собралась и ушла в поликлинику и затем отправилась навестить больных. Она не думала ни ссориться, ни расходиться с Дементием, но ей хотелось хоть чем-то дать почувствовать ему, что точно так же, как он забывает о семье, семья может забыть о нем, и она заранее видела то выражение лица, с каким он, ступив на порог, спросит у матери: «А где Лина?» То, что она заставляла теперь неприятно волноваться мужа, отзывалось в ней мучительным вопросом: справедливо ли это, и должна ли она так поступать? Но в сознании сейчас же поднималось все пережитое и передуманное ею, особенно за эту последнюю его поездку, когда он не только ни разу не позвонил, но и не написал ей ни одного письма, и она, встревоженная этим молчанием, как дура (как думала она теперь), кинулась в управление узнать, не случилось ли что с ним. Ей стыдно было признаться перед сослуживцами Дементия, что он ничего не написал ей, и она не могла простить ему этого; роль нелюбимой и забытой жены, какую она постоянно все эти дни в мыслях отводила себе, вызывала в ней боль, от которой некуда было деться; на работе, когда она ходила по вызовам, она с завистью смотрела на чужие семьи, в которых все, как она считала, было правильно и по-людски, совсем не так, как у нее. Дома, когда, уложив детей и поговорив с матерью (и молча посидев затем перед телевизором), направлялась в спальню, одиночество становилось особенно нестерпимым. Она принималась читать, лежа в постели, и только за полночь, наконец, забывалась тяжелым, как будто придавленным сном. Она чувствовала, что дурнела и что молодость уходила от нее; по утрам лицо ее было помятым и бледным, и когда она затем, посмуглевшая и посвежевшая перед зеркалом, садилась завтракать, ловила на себе неприятные взгляды матери, которая будто с насмешкою хотела спросить у нее: «Прихорашиваешься, а для кого? Да у него давно уже есть на кого смотреть». Весь день после этого Виталина находилась под впечатлением материных взглядов. Она не хотела верить, чтобы Дементий, который был так близок с ней, мог спутаться с другой женщиной (в раздражении она употребляла уже это слово « спутаться », не замечая, как неинтеллигентно и грубо звучит оно). Но поступки мужа все более представлялись необъяснимыми, а в сознание ее постепенно как бы вкладывалось именно это усиливавшееся намеками матери подозрение, что все может быть, и она думала, что не перенесет этого ужасного, если все обнаружится, и не сможет смотреть в глаза людям. Прежде незнакомое (и не вполне, впрочем, осознававшееся ею теперь), в ней поднималось то ревностное чувство, о существовании которого она никогда не подозревала в себе, и чувство это как будто подталкивало ее к каким-то противоестественным и безумным поступкам. В душе ее происходил тот процесс самовозгорания, какой идет в подмоченном стогу сена, когда, только разбросав стог, можно обнаружить, что происходит в нем, и только подсушив, остановить процесс; но все попытки ее поговорить с Дементием заканчивались ничем, она чувствовала себя безоружной перед его словами и перед успехами, какие приходили к нему.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Роман. Продолжение. Начало в №№ 21, 22