Рассказ
На стертых рычагах кулаки, коричневые, как корневища. На дрожащем стекле кабины бьется слюдяная, залетевшая в грохот пчела. Обгорелая, в красноватой окалине, пыхает дымом труба. За пыльным, рыжим капотом распаханная казахстанская степь, полосатая, коричневая, как и его кулаки. А в нем, в Николае, мгновенное удивление и боль: где-то здесь, в отлетевший миг, у вывороченной плугом гряды, кончился четвертый его десяток, и грозно, невесомо полетел уже пятый, спугнув серо-голубого, степного луня, скользнувшего тихо на солнце. Он оглянулся, пытаясь отыскать ту черту среди бесчисленных комьев, борозд. Но бороны шли, окутываясь прахом и пылью, дробя и ломая комки, сочно блестя зубьями.
Земляная, пшеничная клетка, пережившая зиму, отшлифованная острыми вьюгами, запекшаяся на морозах и стужах, утаившая холодное, талое сияние снегов, окутанная прозрачным солнечным паром, готовая принять литое зерно...
Он знал эту клетку зеленой и пышной, охваченной летящими, лучистыми звездами молодых колосьев. Знал ее белой, огненно-яростной, разбитой ударами красных комбайнов. И голой, обмелевшей и тихой, в истоптанной, мятой стерне, в первых надрезах плуга до черной ее сердцевины. Он помнил ее в выпуклой льдистой броне, в мелких вспышках и радугах, изрытую кованым тракторным клином.
Ему казалось, над этой клеткой крутилось колесо дождей, снегов, урожаев и его собственных дней и лет. И нет ни конца, ни начала в этих вечных степных движениях. И хотелось ему разомкнуть круг, отыскать на минуту концы, увидеть жену и детей, что-то понять и запомнить.
Неужели и в этот день никто не придет поздравить? Никто не спросит, как жил и что нажил? Что видел за сорок лет, а чего не пришлось увидеть? Что несет в себе, чего не донес?
Неужели весь век до конца кружить здесь бессменно, чтобы лечь, наконец, в борозду и увидеть напоследок все то же: плугами изрытую землю, пустое степное небо?
Николай водил рукояти, глядел на пчелу, сбивавшую крылья о прозрачную преграду стекла. И была в нем печаль и тревога.
Далеко на дороге запылила машина. Встала, поджидая трактор. Николай, разворачиваясь, медленно грохоча по пашне, приближался к ней, радуясь и надеясь, что услышит весть о ясене, сердечное, к нему обращенное слово. Подкатил к бензовозу и выпрыгнул, не выключая мотора.
Шофер Игнат Горбыленко стоял, прислонившись к капоту, тощий, почернелый, угрюмый. Зыркал горестными, скользящими, не знающими покоя глазами. Его мятый пиджак был обсыпан колючими, прошлогодними семенами степной травы, будто где-то Игнат останавливал свой грузовик и лежал на груди в бурьяне.
Николай отвинчивал крышку у бака, смотрел на Игната, понимая, что не о нем, Николае, сейчас его думы, не к нему его быстрые темные взгляды.
Месяц назад умерла у Игната мать. Она болела годами, медленно немея, просиживала у окна своей хаты, долгоносая, удивленная, круглоглазая, все что-то высматривая в конце проулка. Игнат, одинокий, ходил за ней бережно, суеверно. Варил ей супы и бульоны, кормил ее с ложки. Укутывал ноги одеялом. Привозил из степи букетики бледных цветков.
Он купил легковую машину. По воскресным дням разворачивал ее у крыльца. Выносил на руках свою мать и сажал с собой на сиденье. Они катили в степь по асфальтовому синему большаку, возвращались под вечер. И худое лицо его матери чуть розовело, довольное, умиленное. И он на руках уносил ее в дом.
Когда она умерла, и уже забросали землей, и он уже было пошел, растерянный и нескладный, – вдруг подломился, упал плашмя на могилу, что-то бормоча и захлебываясь.
С тех пор вечерами он все так же садился в машину, укатывал в степь. И если случалось кому подымать на дороге руку, всегда подбирал, подвозил. Но сажал назад на сиденье, не туда, где садилась мать. Будто они еще были вместе, будто она дышала с ним рядом. И стояли на окнах дома синие сухие букеты.
Николай держал пульсирующий, пропитанный горючим шланг. Наполнял грохочущий бак. Смотрел на Игната, тайно стыдясь своих ожиданий, надежд на поздравление и ласку. Игнат, длиннорукий, сутулый, сам нуждался в добре и заботе. И, не умея сказать и утешить, Николай, сбивая с наконечника последние прозрачные капли, тронул его за плечо.
– Молодец ты, Игнаша. Всегда поспеешь ко времени. Думаю, ну вот сейчас встану, заглохну. А ты тут как тут. Когда Петька Воронихин возил – что ты! Горе одно! И где он, Петька, гонял? Одни простои. А ты молодец.
– А? – рассеянно отозвался Игнат. – Ну, я поехал. Надо на четвертую клетку. Там сегодня кончают.
Он влез в кабину, покатил, подымая пыль. Несся уже далеко, уменьшаясь. Николай смотрел ему вслед. Думал, сидит с ним в кабине мать, отряхивая ему плечи и грудь, а он ей что-то жарко, счастливо рассказывает.
«Никто тебе души не откроет, пока ты свою не откроешь, – думал Николай, опять направляя трактор на волнистую, распаханную бесконечность. – А как им свою открыть? Какими словами? Кто бы знать обо мне захотел? Только Катя, жена, да детишки. А Катя и так все знает, а дети еще поймут ли? Книгу бы им написать, чтоб после об нас с матерью прочитали».
Бороны вяло колыхались, окутанные солнечной пылью. Трактор глотал гусеницами пашню на кромке усохшей, отверделой и сочной, растревоженной металлом земли. Николаю казалось, что перед ним по степи развернули огромную, размытую по краям страницу. И строка за строкой он выводит рассказ о себе, и чьи-то глазастые, напряженные лица следят за ним с высоты.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.