Рассказ
Кому из нас не хотелось стать птицей! Хотелось, конечно, хотя бы однажды... Чтобы лететь, парить под самыми облаками, чтобы вдыхать в себя упругий небесный воздух, чтобы взглянуть с высоты на землю и опять скользить по небу – пока хватит дыхания.
Такое часто приходит в детстве: только заснешь – и вот уж ты птица, какая-нибудь желтая, красная, голубая. И вместо сердца у тебя крылья, и они поднимают тебя все выше, выше. И даже утром, при свете дня, этот полет не проходит в тебе, не тает – и ты завидуешь всем летчикам. Счастливые, мол, люди, особые люди... Ох, как я мечтал о них, как стремился! Но пришло горе – я не попал в летное по здоровью. Горе, горе, а кто поможет. Человек мечтает, а судьба подправляет. Зато я стал совсем обычным, простым человеком и теперь работаю в библиотеке. Но это тоже хорошее дело – жить простой честной жизнью, выдавать людям интересные книжки. Только жизнь, наверно, богаче книжек. И грустней порой и печальней. И не надо человеку завидовать птицам. Да. не надо, не надо! Это я решил недавно во время одной поездки. Но лучше будет, если все по порядку... Мои беды пришли тогда в самом начале апреля. Я хорошо запомнил те дни, ведь апрель – мой любимый месяц. Он для меня как награда. Потому что приходит оттепель, тает снег, дуют теплые ветры. Одним словом – весна, а весной-то у людей все и случается... Вот и случилось: в те теплые метельные дни моя Оля бросила музыкальную школу. Заболела ангиной, пролежала с температурой семь дней, а потом встала и порвала ноты с детскими пьесами Мендельсона. Я к ней: «Что с тобой? Ты сошла с ума?» Дочь молчит, а я снова: «Пожалей отца! Ты помешалась...» Она взглянула куда-то мимо меня: «Да, помешалась...» Сказала медленно, вяло, по-взрослому и прикусила губу. Я попробовал ее уговорить, она – в слезы. Я взял ее ладони в свои – она разрыдалась еще сильнее. И у меня тоже задергались щеки: что поделаешь – сам виноват. Никогда не сжимайте ладони у своих дочерей! Никогда, никогда!.. Там столько хрупкости, неясности, столько печали. А где нежность, там и жалость всегда, там и боль... Я смотрел на ее длинные недетские пальцы, я гладил их потихоньку, перебирал... Я чувствовал через них все ее будущие дни, всю судьбу ее – такую же, наверно, хрупкую, синевато-прозрачную: только затронь посильней – и сломаешь. Но все равно эти пальцы были навсегда родные, дороже нет ничего. Им бы играть Шопена, волноваться на клавишах, им бы делать кого-то счастливым... А тогда они лежали в моей ладони и я слышал в них каждую жилку, каждую косточку, да и сама дочь все еще вздрагивала и вытирала глаза... И я не выдержал: «Хорошо, Оля, из музыкальной тебя забираю. Но зато куплю путевку в бассейн – пойдешь плавать. У тебя нет здоровья, а в бассейне окрепнешь». «Хорошо, папа, окрепну...» – ответила дочь опять обреченно, по-взрослому, и у меня замерзла спина. Но что поделаешь – нынче дети взрослые в девять лет... А через неделю Оля поскользнулась в бассейне на кафеле и сломала ключицу. Дочь увезли в больницу на «Скорой». А к вечеру она была уже дома. Она лежала на своем любимом красном диванчике и тихонько постанывала. Я спросил о чем-то – дочь не ответила. Я опять спросил, она повела на меня невидящим взглядом. В глазах настыла мутная пленочка. То ли от боли она, то ли от страха за жизнь. Но вот пленочка пропала, растаяла – и закрылись глаза. Я наклонился низко над Олей, прислушался. От губ шел слабый парок – дыхание. Еще миг – и кажется, порвется оно, остановится. Я стал считать до десяти, потом до ста, до тысячи... Я стал как помешанный.
А на следующий день было еще тяжелей. Я ждал какого-то продолжения. Если случилось одно, значит, не за горами другое. Любое горе, говорят, повторяется трижды. И я опять ждал и терзал себя.
Ждал, ждал и дождался. В конце апреля мы схоронили учителя Ивана Григорьевича. Под словом «мы» я подразумеваю весь наш небольшой городок. Почти каждый житель его учился у Ивана Григорьевича. Он отдал школе сорок пять лет. Почти вся жизнь, даже немыслимо... И за все эти годы он ни разу не позволил себе заболеть, ни разу не лежал в больнице... И такой внезапный конец! Да и когда ждешь его, разве готовишься... Жил, ходил человек, улыбался тебе и здоровался – и вот уж лежит весь в венках. А рядом играют трубы, и эта глуховатая печальная музыка растекалась вокруг, как дымок. И почему-то мешала. Хотелось постоять молча, задуматься, заглянуть в себя, что-то вспомнить, а эта музыка все время отвлекала, отбрасывала, да и на музыкантах, на их шечках сиял пьяный румянец. Не утерпели все же – приложились. Иван Григорьевич бы им не простил. Нет, нет, не простил бы. Он вел очень чистую и скромную жизнь. Наверное, потому, что преподавал биологию и всегда дружил с птицами и животными и взял от них много привычек. Вот и тогда его провожали и люди и птицы. Птицы кружили над толпой и кричали. Особенно много было грачей. И пока мы шли до кладбища, они все кружили над нами и что-то высматривали. Иногда они снижались совсем низко-низко, еще б миг – и они опустились бы на венки. Но в последний момент почему-то раздумывали. Наверно, боялись музыкантов, их больших неуклюжих труб.
Со мной рядом был Леня Шутов, мой школьный товарищ. Он пошел по стопам Ивана Григорьевича и преподавал биологию в сельской школе в деревне Тарасовке, недалеко от нашего городка. Эта Тарасовка ему полюбилась, там он нашел недавно невесту. женился и купил большой дом. Об этом доме он мне тогда и рассказывал. Играла музыка, и многие плакали, под ноги из машины бросали сосновые веточки, а Леня не унывал:
– Понимаешь, у меня дом на две половины. Да, да! Как жили дворяне. На одной половинке Рита, а на другой – мой кабинет.
– Леня, потом, потом... На нас уже смотрят, – умолял я его и брал за рукав, но он точно не слышал, глаза призывно блестели:
– А ты ко мне приезжай! Мы завели корову, индюшек. А какая у нас рыбалка! Ты обалдеешь. Понимаешь, я купил бредешок. Неводок небольшой – метров десять, но весь карась теперь мой...
– Леня, о чем ты? Мы же за гробом...
– Ну прости, я ведь соскучился по тебе. Зову, зову, а ты все не едешь... Ну, конечно, библиотека – серьезное дело. А друг, говорят, подождет. – Он усмехнулся, расстегнул плащ и стал смотреть куда-то на облака. Кожа на лице у него золотилась, точно у юноши, и я не вытерпел:
– Леня, а ты помолодел!
– Да! Ритку свою догоняю. Ей недавно двадцать исполнилось. Вот так, дорогой. Комсомольцы – беспокойная семья!... Комсомольцы! – Последние слова он даже пропел вполголоса, и я чуть не вскрикнул от боли: Леня, мол, да что ж ты делаешь? Вон уже и кладбище начинается.
Толпа теперь двигалась по широкой тополиной аллее. Музыка уже не играла, и стало легче дышать. Птицы тоже теперь не кричали, притихли. Грачи сидели на деревьях целыми семьями. Вид у них был спокойный, даже торжественный. Многие из них чистили клювами перышки, другие внимательно разглядывали толпу. Леня задел легонько мое плечо.
– Послушай, ты хотел бы стать птицей? – Он сильнее сдавил плечо Глаза у него блестели, лукавили, и я снова обиделся. Вокруг такое горе, и слезы, и траур, а у него веселые глаза, пустые вопросы.
– Так ты не ответил? – Он рассмеялся, и я еще больше обиделся:
– Леня, потом, потом...
– А я хотел бы!
– О чем ты?
– О птицах... Как хорошо, наверно, иметь два дома, две родины! Нынче здесь – где-нибудь в Сибири, а осень пришла – и полетел в Египет, поближе к солнышку, к теплым морям.
– Две родины – многовато...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.