Труднее всего в жизни решиться. Поступок — это и есть порог, переступив который, мужаешь. Кюхельбекер знал, что ему предстоит. Он писал Дуне: «У каждого в жизни есть срок, когда он должен сказать словами старого Лютера: «Здесь стою я и не могу иначе». В начале письма: «Голова моя седеет, сердце полно Вами...» А тремя строками далее: «Здесь стою я и не могу иначе».
Боратынский говорил, что можно посадить дерево и это действие само по себе столь же достойно и прекрасно, как стихотворение: оно не написано, но будет шуметь и внимать песне ветра, дерево, посаженное поэтом. Пушкин не раз писал послания в стихах или письма — и письма эти читаются теперь как стихи. В них и предчувствие вдохновения, и правда мгновения, и свободное дыхание пушкинского гения. Письмо к Дуне было для Кюхельбекера важнее многих его стихов. Этим письмом он старался не только Дуню убедить в необходимости своего участия в предстоящих событиях, но и для себя самого отрезать всякие пути к отступлению.
Так это письмо перечитывается ныне, и, кажется, Кюхельбекер писал больше, чем знал. Он писал невесте, он думал о предстоящей помолвке, но весь был во власти противоречивых чувств — гармонии души мешала близящаяся буря, продиктовавшая ему это: «...и не могу иначе».
И Пушкин писал вовсе больше, чем знал: «Я жду тебя, мой запоздалый друг...» Но вспомним эти стихи, а не только последнюю строку:
Служенье муз не терпит суеты,
Прекрасное должно быть величаво,
Но юность нам советует лукаво
И шумные нас радуют мечты...
Опомнимся — но поздно! И уныло
Глядим назад, следов не видя там.
Скажи, Вильгельм, не толь и с нами было,
Мой брат родной, по музе, по судьбам!
Пора, пора, душевных наших мук
Не стоит мир, оставим заблужденья,
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг.
Так вот оно, пушкинское: «Я жду тебя, мой запоздалый друг...»
Один Пушкин — ни Дуня, ни кто другой, а именно Пушкин знал потаенным знанием поэта, чувством всегдашней потери, делающим поэтов несчастливыми и встревоженными, что Кюхельбекер — запоздалый друг. И не будет более ничего. Ни младости беспечной. Ни Кюхли прежнего. А будет другое, к чему он, Кюхельбекер, физически стоит ближе, чем друг его Пушкин. К чему ближе? К бунту? К эшафоту? К пятнадцатилетнему заточению в крепость? Неведомо. Но запоздалый — стало быть, тот, кто не разбудит колокольчиком перекладных декабрьской сумеречи Михайловского повечерья...
Кому не знакомо это желание — немедля, сейчас же прервать повествование, не дать ему неумолимо двигаться к трагической развязке. Помешать кандальному ходу этапа — там и Кюхельбекер. И не потому этого всего хочется читателю, что можно на самом деле что-либо изменить. А именно потому, что поделать ничего нельзя и помешать нельзя ничему.
Но вот действительно по высочайшему указу за участие в событиях 14 декабря 1825 года Кюхельбекер Вильгельм Карлович, дворянин, писатель, бунтовщик, принадлежащий к тайному обществу, приговорен к смертной казни, затем смертная казнь заменена пятнадцатилетним заточением в крепость и далее от заточения в крепости до смертного часа в сибирской ссылке — все пойдет своим чередом. Зачем же эти страницы, когда все доподлинно известно? О стихах Пушкина к нему и Кюхельбекера — к Пушкину, о могиле в Тобольске, над коей веет строка Вильгельма: «Разлуку вечную предвидел, но любил...»? И еще о других его стихах, обращенных к Гюго: «В столице мира ты, я в ссылке, я в пустыне, но родственная скорбь не то же ли родство?» Это о родстве духа. Судьбы. О поколениях русских людей, благодарных будущему, в котором всегда есть место живой истории, как есть место древнему Тобольскому кремлю, расположенному неподалеку от мемориального кладбища декабристов, на нефтяной магистрали нового столетия...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.