Исправляющий должность свеаборгского коменданта плац-майор полковник Штрик скрепил своей подписью прошнурованные тетради весьма грубой синеватой бумаги — дневники узника крепости В. К. Кюхельбекера. Многие строки дневника тщательно вычеркнуты комендантской цензурой, которая, верно, пеклась о грядущем историке и читателе, дабы сквозь крепостные стены не пробился раскованный голос узника.
Гораздо позже, 3 августа 1836 года, Кюхельбекер писал Пушкину: «Когда я начал дневник свой, я именно положил, чтобы он отнюдь не был исповедью, а вышло напротив: проговариваюсь и довольно даже часто. Иначе и быть не может».
Сделав потом выборки и полагая включить их в собрание сочинений, Кюхельбекер озаглавил свой многолетний труд так: «Заметки и мнения, выписки из дневника отшельника». О чем же эти заметки и каковы мнения декабриста, насторожившие комендантскую цензуру Свеаборга?
Почти полвека спустя напечатав эти заметки с непозволительными сокращениями и явным редакторским произволом, «Русская старина» спешила уведомить читателя, что «представляемый нами дневник заключает в себе по преимуществу данные, имеющие значение главным образом для истории отечественной словесности». Так думал М. И. Семёвский, сделавший публикацию, так хотел бы думать, вероятно, и плац-майор полковник Штрик, соизволивший передать тетради синей грубой бумаги из Свеаборга в руки друзей и родственников декабриста.
Но вот как об этом писал в предисловии к первому (и пока единственному) советскому изданию Дневника Юрий Тынянов, своими трудами и романом «Кюхля» приблизивший имя Кюхельбекера к последующим поколениям: «Перед нами настоящий, подлинный журнал, писавшийся одним человеком. Цензуровался журнал тюремным начальником, а в свет не выходил... Профессиональная литературная деятельность в одиночном заключении и ссылке». Вопреки традиционным представлениям о Кюхельбекере, делавшим его забавным, милым, неуклюжим, порою смешным и нелепым, представим встречу с ним, обладающим вовсе иным обликом. Право, с обликом узника из Свеаборга будет соперничать тот, другой, о котором так превосходно сказал в уже упомянутом предисловии Тынянов: «Кюхельбекер был создан для литературных неудач. Его фамилия, смешная для русского слуха, его личная репутация чудака и сумасброда, — их простили бы, может быть; вероятно простили бы даже литературные промахи, если бы они были другого свойства и происхождения. У него были отменные литературные друзья. Пушкин писал, что хотя он и сумасброд, но человек дельный и с пером в руках, и ценил его мнения. Боратынский прочил ему будущность русского Руссо. Но заступничество их не помогло. Запомнились эпиграммы лицейского периода, да словцо «кюхельбекерно», да печальная судьба крепостного арестанта».
Стало быть, те, кто заряжал дуэльные пистолеты Дантеса, одних убирали пулей, других забвением. Венец мученика чересчур притягателен для толпы, чтобы его присудить поэту. Не лучше ли пустить в ход юношеские эпиграммы самого Пушкина, в детстве адресованные Кюхельбекеру?
Но вот перед нами узник из Свеаборга и его Дневник; быть может, это продолжение диалога с самодержавием, начатого на Сенатской площади и длящегося в синих этих, прошнурованных дратвой тетрадях?..
По первом прочтении Дневник чуть ли не оставляет тебя и вправду созерцателем отечественной словесности — не более, на что так уповала «Русская старина». Ну, в самом деле, каково это:
«В «Новостях литературы» я прочел кое-что покойного Загорского, между прочим идиллию: «Бабушка и внучка», он был молодой человек с истинным дарованием...»
«Прочел я «Еруслана Лазаревича». В этой сказке точно есть отголоски из «Шах Намэ»: ослепление царя Картауса...»
«Перелистывал я малороссийские песни, изданные Максимовичем, и нашел некоторые удивительные...»
«Нынче, 14 марта, добрался я в греческом подлиннике до последнего стиха «Илиады»...»
«О Пушкине ни слова: надо бы было сказать слишком много...»
«Поутру переводил».
Что же это? И где признаки невольной исповеди, о которой автор Дневника признался Пушкину? Но, вчитываясь даже в эти, вроде бы ни о чем не говорящие строки, почти физически ощущаешь быт узника Свеаборга, той самой профессиональной жизни писателя, которой не могут помешать ни тюрьма, ни каторга, если есть под рукой перо и хотя бы разрозненные, даже выбранные для круга чтения самим комендантом крепости журналы и книги.
Литература становится жизнью для Кюхельбекера, и наоборот. Именно в литературе надеется он обрести силы для трудов отважных и мыслей дерзновенных. Он надеется не напрасно — так оно и будет на самом деле. Вопреки предположениям и ожиданиям тюремщиков, ведь только Кюхельбекер и Батенков приговорены к одиночному заключению. Случайно ли? Не с тайной ли надеждой заполучить потом покаянные мемуары или заживо умерщвленных и потерявших себя и свое поколение отшельников?
23 декабря 1831 года Кюхельбекер записывает свои впечатления об идиллии «Бабушка и внучка», а двумя днями ранее?
«Боже мой! когда конец? когда конец моим испытаниям? Несчастные мои товарищи, по крайней мере, теперь спокойны; если для них и кончились все надежды, то кончились и все опасения; грустно им, они горюют вместе; а я один — не с кем поделиться тоской, которая давит меня; к тому же, нет у меня и той силы характера, которая, может быть, поддержала бы другого...»
А поутру смятение отстоялось, боль улеглась, душевная тяжесть нашла свое воплощение, свой исход в слове: «Если бы страдания не имели другой пользы, а только бы приучали охотнее умирать, и то должно бы благодарить за них создателя!»
Так зимней ночью, после еще одной годовщины событий 14 декабря, Вильгельм проверяет себя, пытая и душу и плоть: «...нет у меня и той силы характера, которая, может быть, поддержала бы другого». И опять ему мерещился проклятый пистолет, наведенный на великого князя Михаила, да не выстреливший. Смешно!
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.