– Да ну вас, Александр Петрович, – замахала она рукой, – опять вы...
Что я «опять», Тамара сказать не могла и рассердилась.
– Ну что, я уж совсем дуреха, что ли? Ну это же хорошо! Ну посмотрите – всем нравится.
– Пойдем дальше, Тамара!
В отношении людей н произведениям искусства есть что-то напоминающее любовь. Разве возможно объяснить влюбленному, что предмет его любви нехорош?
О, если бы искусство действовало только на разум! Тогда не пропадали бы даром усилия старательных экскурсоводов, с изумительной логикой объясняющих слушателям, почему. та картина плоха, та никуда не годится, а вот та, несомненно, хороша.
Собственный опыт. Ничто не заменит его человеку. Я мог бы сказать Тамаре, что околдовавшая ее картина безнадежно плоха. Плоха потому, что правду события, совершившегося в муках, в кровавых распрях, в страшных противоречиях, она подменила прилизанной, сладенькой оперной сценой. Что люди на картине такие одинаковые, как будто бы для всего этого множества фигур художнику позировали одни и те же два-три человека. Я мог бы сказать Тамаре, что картина написана по рецептам официальной «исторической» придворной живописи прошлого века, по тем самым рецептам, по которым создавались многочисленные давно и справедливо забытые, пылящиеся в темных запасниках огромные холсты: «Въезд государя императора туда-то и туда-то». Но я промолчал. Потому что знал, что Тамара скажет свое неопровержимое: «А мне нравится! Что я, дуреха, что ли?..»
Мы все ходим по залам галереи. Тамара по-прежнему ничего не пропускает, только теперь она почти не задерживается у картин. Она устала. Краски и золотые рамы перемешались в ее голове, образовав стремительно скачущую куда-то, невообразимо разноцветную мозаику. И в таком состоянии Тамара пошла в зал, где всю стену занимала картина Сурикова «Боярыня Морозова». Она ее и раньше знала по репродукциям и по первой своей экскурсии в Третьяковскую галерею, и картина не показалась ей слишком хорошей. Особенно в сравнении с той «гладкой» картиной в нижнем зале, на которой так хорошо были изображены бархат и шелк. Исступленная героиня Сурикова, на которую Тамара долго смотрела, была ей несимпатична. («Сумасшедшая какая-то», – сказала она.) Краски были слишком яркие («ненатуральные»).
– Ну хорошо, конечно, хорошо, здесь все так изображено подробно. Но ведь нарисовано-то кое-как, ну подойдите же!
– Зачем же я буду подходить: ведь художник рассчитывал на то, что я буду смотреть с определенного расстояния! Ведь в кино ты не сядешь в первый ряд, знаешь, рябить в глазах будет, а Здесь бунтуешь!
Я не пускаюсь в объяснения – больше молчу. Мне как-то обидно становится за Сурикова, но потом я понимаю, что тан и должно быть. Суриков, у которого в отличие от того художника, что в нижнем зале, нет ни одного «проходного» лица, а все лица выражают неповторимые характеры и все важны для общего настроения, Суриков властно требует внимания. Он был великим колористом и создавал в своих картинах цветовую идею. Его совсем не занимало нарисовать шелк или бархат, «как настоящие», чтоб ному-то хотелось потрогать. Он был не иллюзионист, а художник. Он создавал гармонию цвета и направлял эту гармонию на общую мысль картины. Оттого-то, видимо, Тамаре его цвета показались слишком пестрыми, неестественными, «не как в жизни».
Пока я обо всем этом думаю, мы поднимаемся с ней в залы Врубеля. Ничего хорошего я не жду. Врубелю сейчас достанется. Как же иначе. Уж если такой как будто бы понятный и разъясненный художник, как Суриков, не прорвался к ее сердцу, то куда Врубелю, художнику во многом странному, непростому...
Перед залами Врубеля мы садимся на стулья и минут десять болтаем. Я говорю, что мне надо отдохнуть. Это хитрость – отдохнуть надо ей. Она достигла своего предела зрительной восприимчивости, но не подозревает об этом. Разговариваем о баскетболе, о последнем первенстве страны, о прессинге и прочем важном и понятном спортсменам и болельщикам. Потом идем к Врубелю.
Происходит неожиданное. Она смотрит на «Демона», на закатное поле, окрашенное светом нездешнего мира. Там, среди цветов, похожих на кровавые капли, расположился Пан с перламутровым блеском в глазах. Смотрит и молчит. Она встревожена. Оглядывается на меня, переходит к другой картине. Возле «Сирени» стоит долго. Там кто-то скрывается, в сиреневой гуще, или там никого нет? В школьном дворе летом тоже сирень. Когда идешь вечером, кажется, что кто-то стоит за кустами. Или это только кажется? Нет, там все-таки кто-то есть. А сирени так много, точно, кроме нее, на свете ничего нет. Она живая, обнимает черно-лиловой мглой и запахом. И вообще странный этот художник: куда-то манит, чего-то недоговаривает. Тамара смотрит: мазки, мазки, мазки – видно, как ходила кисть, лепила руки Демона. Но краска образует что-то новое. Это новое светится. Светятся крылья Царевны-Лебеди, горят глаза Пана, огонь в глазах испанки, движением страстным, как взмах кинжала, отвернувшейся от кавалера. Тамара взволнована. Для меня это полная неожиданность.
Врубель – художник сложный, нелогичный... Он любил сказку и тайну, а вот взволновал девчонку, которой все надо «как настоящее».
Врубель подействовал на девушку так, как может и должно действовать на человека искусство.
Он прикоснулся к тревоге, что жила в ней. притягивающими красками, манящей неизведанностью он завел ее на мгновение в страну живших в ней предчувствий. Эта готовность к жизни, переполняющая нас в молодые годы, – неповторимое по напряженности чувств время.
До этого Тамара воспринимала искусство со стороны, словно через дорогу. Она знакомилась с ним, «проходила», стремилась увидеть все новое и новое. Ей всюду хотелось бывать, все увидеть: и картины, к спектакли, и кинофильмы, и живых актеров, и платья актрис, и танцы балерин, и десятки тысяч кричащих людей на стадионе. Главное, чтобы не было пауз. Сосредоточиться долго на чем-нибудь одном Тамаре было трудно.
Казалось, что в этот самый момент в другом месте происходит еще более завлекательное. Искусство давало ей одну только радость – смену впечатлений.
У человека бывает в жизни минута полного, потрясающего всё существо его слияния с искусством, когда оно уже не сироп, а глоток воды, которым утоляют жажду. На выставке Врубеля я стал свидетелем такой минуты в жизни Тамары.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.