— «Заберу»!.. А я, может, не пойду!
— Пойдешь!
Она остановила Гошу, уперла кулаки в его грудь. Вот это да: не грудь — валуны, обкатанные быстриной. И гладки, как камень, полированный быстрой волной, и тверды. У него явно больше силы, чем надо человеку. Да и с виду громоздок — весь в буграх. Не был бы таким бугристым, пожалуй, и в походке был легче. Не ходил бы вот так, расклещив руки. Не поводил бы плечами. Не раскачивался бы с ноги на ногу. Бывают же такие люди: не успел на свет народиться — и стал богатырем. Он, говорят, на этой своей станции товарной мешками с мукой играет, как мячиками. Вот так наиграется за день, а потом доберется до вагонной скамьи и спит. «Ты читай, читай, я все слышу!..» И вправду не поймешь, спит он или нет. Дыхание невнятно. Как у ребенка. «Ты читай, читай...» Поднесешь руку к его волосам, рука мукой напитается. Да и тело мукой попахивает, особенно когда сон разогреет... Любит слушать. Быть может, потому, что сам говорит мало. Она думала: почему так? Да не потому ли, что вся нагрузка на руки и плечи? Отвык говорить.
От робости? Вон какой он сильный и смелый, наверно... Откуда же тут взяться трусости... Но робость не сестра трусости. Робким быть незазорно... Нет, нет, почему же он малоречив? Мыслей небогато? Не умеет видеть? Чувствовать не умеет?.. Тогда почему добрый такой? Откуда доброта? Она, доброта, не вызреет на пустом месте... Не могут быть оба молчунами. Из двух один обязательно должен быть говорящим... А может быть, тут иное? Нет, сколько человек будет жить, столько и будет ломать голову: почему, по какой такой причине ему вдруг становится люб другой человек? Вот Гоша однажды сказал ей: «Ты моя золотоголовка!» Так и сказал: «золотоголовка», хотя, наверно, хотел сказать «червонная», а может быть, просто «рыжая». Говорят, есть мужики, которые страсть как любят рыжих. А может, все дело в этих Иркиных колокольцах? «Ты моя хохотунья! — приметил он в другой раз. — Что бы я делал без этих твоих колокольцев?» Слыхали: «колокольцев?» А может, все дело не в золоте, что пролилось в волосы и голос, а в ином? Просто он учуял душу Ирины, понял, что вся она по нем?..
Вагон был обжит прочно. Спиной к спине с этой толстухой с бидоном обычно место занимал человек в клетчатой кепке, его жирный затылок был насечен складками, лица его Ирина не видела, никогда не видела. А слева у противоположного окна, не прямо по линии скамьи, а наискось, сидел парень с заячьей губой, которую он, заметно стесняясь, вбирал. Каждый раз, когда Ирина поднимала глаза, она сталкивалась с его взглядом — он не отнимал от нее глаз. Как-то в начале осени, появившись в вагоне впервые, он сел рядом с Ириной. Он был худ, но на скамье сразу стало тесно: видно, места требовали его крупные кости, казалось, им было тесно в его теле, они выпирали отовсюду, его лицо было грубо скуластым. Он занял место рядом, хотя свободные места в вагоне были, и этим как бы сказал: он хотел сидеть именно здесь. Ирина уже готовилась пересесть на другое место, когда вошел Гоша. Молодой человек с заячьей губой бежал — смех пассажиров был беззлобен в той мере, в какой они поняли, что парня с заячьей губой явно прельстила Ирина, ее яркая красота. Можно было подумать, что молодой человек бежал навсегда, но это было не так. Он появился, заняв место у окна напротив. Место было, занято расчетливо: оттуда он мог наблюдать Ирину. Ирина знала это и старалась не смотреть туда, где он сидел. Но иногда ее взгляд обращался к тому окну, и отвести глаза было поздно. Что видела Ирина? В его взгляде было испытующее внимание, даже хмарь — могло показаться, что он гневался, быть может, даже грозил... В том, с какой верной урочностью этот человек занимал место у окна, как был припаян к скамье, которую облюбовал, было впечатление вахты. Но ведь в каждой вахте есть ожидание. Было ли оно у человека с заячьей губой? Пожалуй, было.
Нет, место у окна не всегда было занято. Иногда человек исчезал. На неделю. даже на месяц. Потом появлялся вновь. Месяцы и месяцы, которые человек наблюдал за нею, многому научили его. Глядя на книгу, которой Ирина отмечала место рядом, человек мог сказать, здесь Гоша или его нет — иногда друг Ирины выходил в тамбур покурить. Но в этот раз все было по-иному, и книга, лежащая рядом с нею, поведала о случившемся сполна. Гоша не явился, и девушка убрала со скамьи книгу, дав понять, что место свободно. Она, правда, сделала это не сразу, дождавшись, когда поезд тронется. Однако, убрав книгу, она оглянулась, остановив взгляд на мальчике с ученическим ранцем, стоявшем в проходе, точно приглашая его сесть, но он не тронулся с места. Ей стоило труда не взглянуть на человека у окна. Ее объяло смятение: как она пойдет одна от полустанка к Белому Колодцу? Как пойдет? Дорогой, утопающей в высоких хлебах. Мимо лесопосадки, зачернившей степь. Мимо хутора, стоящего на отлете. Балкой-расщелихой. Как пойдет?.. Когда поезд притормозил, она взглянула на место у противоположного окна, где сидел человек с заячьей губой, — оно было пусто. Она подумала, что человек прошел в соседний вагон, чтобы там выйти на перрон. Однако что делать ей? Разумнее было бы ехать дальше, но куда? До кирпичного? Ей показалось это смешным, и она быстро пошла к выходу.
Дождь прибил пыль и подсушил большак. Ее ноги стучали о земляной покров дороги, как о дощатый настил, хоть выбивай чечетку! Она побежала и остановилась. Она явственно слышала, как кто-то идет вслед. В том, как человек шел, ускоряя шаг, была уверенность, что он ее настигнет. Ей надо было бы свернуть с дороги, схоронившись в хлебах, но ее испугала темь. Она побежала. «Помогите! — закричала. — Помогите, помогите...» Но степь, безмолвие степи отняли у нее голос, вернув эхо: «Помогите! Гите... Гите...» Она бежала что было мочи, и балка обволакивала ее своей холодной теменью. Никогда идущая в гору дорога не казалась ей такой крутой. Быть может, именно дорога сшибла дыхание. Уже падая, она ощутила удар ладонью в спину и его мокрые губы, заячьи... «Не надо, не надо, ради бога!» — взмолилась она, падая. Она била его локтями, но напарывалась на ребра... Господи, костистая рыба с заячьими губами — бывает же такое... Ее привел в себя холод, да, пожалуй, боль, острая. Затек палец, тот самый, на котором было колечко с бирюзой — оно было сплющено...
Ей бы надо было отсидеться дома, переждав, пока сойдут кровоподтеки, а она ринулась в город... Как всегда, она сидела у вагонного окна. Прежде чем увидеть ее, он рассмотрел руку — рука была иссечена в кровь и на ней не было колечка с бирюзой.
— Что у тебя такое?..
Кажется, она нашлась:
— Полезла с мальчишками за алычой, да еле ноги унесла от собак... — засмеялась. — Нет, не только рука — вон как шею разрисовало... — Она охватила шею в подтеках ярко-лиловых.
— Значит, алыча? — спросил он ее спокойно: он привык ей верить.
— Алыча, — подтвердила она.
Они пошли, как обычно, от полустанка к Белому Колодцу, и она, как прежде, никла к его плечу, закрыв глаза. Пусть провалится эта дорога в преисподнюю. Как будто не было ни дороги, ни Балки-расщепихи, ни ночи, ни человека с заячьей губой... Где-то легли в стороне лесопосадки. Где-то встал хутор на отлете. Где-то дорога рассекла серебряным палашом хлеба. Где-то она, эта дорога, вошла в балку и взметнулась на гору, не приметив сшибленного подсолнуха у кювета да примятых хлебов... А она все никла к нему, и вместе с запахом муки, таким теплым, все его большое тело дышало добротой. Ей хотелось, как прежде, упереть в него кулаки и, оттолкнувшись, убежать домой, но он остановил ее.
— Постой минутку, — сказал он, удерживая ее подле себя. — Маме совсем плохо. — Он сдавил ее — объятия его были каменными. — Я сказал ей вчера...
— Что?
Он вдруг принялся ее целовать — этакого проворства не было прежде. У нее было желание расковать его железные скобы и провалиться. Обязательно провалиться. Казалось святотатством то, что происходит. Что могло прийти ей на ум сейчас?
— Не надо! — крикнула она и побежала к дому. — Не надо, не надо!.. — бежала она и кричала.
А он стоял, неожиданно сникнув: все ожидал, не ожидал этого. Все мог понять, не мог понять происходящего. Истинно душа человеческая — тьма первозданная: глядишь в нее и ничего не понимаешь, если даже очень хочешь понять. Но вот что он должен был сказать себе: не понимал, напрочь ничего не понимал, а жалел ее. Остро, до кричащей боли было жаль ее. И еще: было ощущение беспомощности.
В полдень он заехал за ней и повез на кирпичный. Они сидели, как всегда, у окна. Она читала книжку, а он слушал. В книжке речь шла о войне, о страдалице-Волге, о понтонах, идущих с одного берега на другой, о снарядах, рвущих понтоны, а он ловил в ее чтении другое... «Я люблю тебя, — будто говорила она. — И все в наших отношениях вечно... Все вечно, и ничто не в силах их разрушить...»
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Литературные уроки
Школа памяти В. И. Ленина
Навстречу XII всемирному