В сумерках размытые, нечеткие силуэты убитых непомерно разрослись, и теперь они были похожи на великанов, отдыхавших на снегу перед новым походом. Ночь наползала на них от старой мельницы, выползала из черных развалин моста, который, видимо, был обозначен на немецких картах и числился как целый, что и привело сюда капитана Тильпа с его машинами-мастерскими.
– Мы только что расположились в селе и собирались ужинать, когда их первые машины показались на косогоре и стали осторожно спускаться вниз к мосту. Увидев, что он разрушен, передние круто подались назад и начали на склоне разворачиваться, однако выбраться наверх им было не суждено. Савватей моментально собрал отряд, переправил его через брод и навязал им этот шквальный и совершенно неожиданный для них бой. Тильп на «оппеле» успел вскарабкаться на гору, и грузовики, не преодолевшие возвышенность, вынуждены были вести бой своими силами, без офицера.
Посреди поля торчал едва различимый черный крест, воспетый еще Пушкиным в «Полтаве». В1707 году на этом самом месте в Борщаговке были казнены Искра и Кочубей. Со временем на месте казни поставили мраморный крест, а на площади – пышный, довольно-таки помпезный памятник, который также был обозначен на немецких военных картах. Возле самого креста лежал убитый гитлеровец – видно, был верующий и искал тут спасения. Он бежал сюда от Йонеша, гнавшегося за ним на своей коротконогой лошадке, чтобы захватить «языка».
Пленник, конечно же, не знает да и не может знать, какая трагическая история вершилась здесь в давние времена. Он ведет себя как-то странно и, пожалуй, несколько даже наивно для такого «солдата». Когда на переправе в сани стала набираться вода, немчонок охнул, ахнул и рассмеялся.
«Совсем еще глупенький...» – подумала о нем Палазя и жестом показала пленнику, чтоб поднялся на ноги.
На старой мельнице ухал сыч, с Роси полз туман, совсем молочный – еще белее, чем снег. Савватей, как настоящий стратег, про себя радовался этому туману. Теперь отступающим войскам и подавно не найти переправы через Рось.
На улице Кайдашенков, с которой мы выступили в бой, дышали трубы: кайдашенковские женщины готовят для нас партизанский ужми. Не последний ли?
Улица Кайдашенков – наша улица, здесь мы начинались, когда были еще слабыми и разобщенными, здесь любили мы останавливаться и потом, когда Борщаговка уже перешла в наши руки и оккупанты появлялись в ней, только имея уверенность, что нас там нет. Как они узнавали о нашем присутствии или отсутствии, так мы и не поняли. Наверно, был у них тут свой человек. Около месяца назад коменданты окончательно вытряхнулись из Надросья, и возле Рогачина их вместе с конными обозами перехватил Филипп Живой. Однако их загадочным связной мог не уйти с ними, а притаиться тут. Непроизвольно обвожу взглядом окна – нигде ни души. К воротам высыпали дети, женщины, старики уважительно снимают перед нами свои источенные молью смушковые шапки, сохранившиеся еще с молодых лет. Какое-то засилье стариков – я никогда не думал, что их так много в Борщаговке. Теперь они виновато хмыкают, улыбаются одними глазами, некоторые попыхивают трубками. Гляди, немчонок, какие у нас древние деды. Кряжистые, жилистые, выгнутые, как луки, мудрые и до смешного хвастливые, особенно когда начинают вспоминать прошлое. Послушаешь их – и кажется, будто от рождения были они стариками, а уж знают такое, о чем не ведает и сама история...
Немчонок вроде бы ищет кого-то среди них, нашел, улыбнулся. А ну-ка кто там ему приглянулся, заинтересовалась Палазя. Высокий сухопарый старик с трубкой. Стоит с внучатами у ворот. Ребятишки кто в чем, и сами похожи на старичков.
Никто так не постарел в этой войне, как дети. Вот и наша Палазя. Совсем взрослая. Оборванные, забитые, запуганные дети словно бы вобрали в себя частицу истории, которая дотла спалила детство в их душах. В чужих шапках и фуражках, надвинутых на самые уши, в широченных и длинных ватниках, в случайной и непременно великой обувке, они так суровы и неподвижны, что у нашего франтика наверняка не возникло желания спрыгнуть с саней и поиграть с ними. Немчик с кокардой на фуражке, в шинели с чудными нашивками, наверно, вызвал у борщаговских мальчиков-старичков не столько удивление, сколько зависть, и, уж конечно, никому из них в голову не пришло, что на партизанских санях едет настоящий немчонок. Ведь и среди партизанской братии многие ходили в немецком обмундировании, в котором, правда, до полной формы обязательно чего-нибудь не хватало. Потому-то в адрес маленького Франца летели завистливые ребячьи слова: «Глянь-ка, глянь, какой немчик!» Даже легендарный Савватей, весь обмотанный патронными лентами, увешанный различными необыкновенными штуковинами (типичные ухищрения сугубо штатских по природе людей), вызывал меньшее восхищение, чем замерзший немчик, сидевший на санях под охраной Палази.
Во всем Надросье не было, пожалуй, такого большого рода и такой партизанской улицы, как эта. Кайдашенки все русые, сероглазые, рукастые, степенные и прямо-таки до беспомощности добрые. И настолько похожи друг на друга, что поначалу мы путали Антона с Левком, Панаса с Сидором, Ивана с Павлом... Кайдашенки не обижались, а только снисходительно улыбались, так, будто и самим им было трудно отличать одного от другого. К тому же их было много, и если один или двое одновременно покидали село на какое-то время, никто в Борщаговке этого не замечал. Пользуясь такой «конспирацией», почти все они по очереди успевали побывать (и не по одному разу) в действующем отряде. А если кто-нибудь из них задерживался у нас дольше условленного, то на «живое» место приходил другой Кайдаш (так мы их называли) и принимал оружие родича, которого мы силой выпихивали домой, беспокоясь, как бы оккупационные власти не обнаружили причастность Кайдашенков к партизанской войне.
Особенно трудно было выпроводить домой Анания, когда кончался его срок. В третий свой приход он погиб на Роставицком мосту в бою с охранявшими его хортистами.
Зато Левко охотнее всех сбрасывал с себя бремя партизанских обязанностей. Чувствительный, деликатный, робкий по природе, он еще за несколько дней до окончания своей очереди начинал радостно потирать руки, приговаривая, что, мол, его Фрося не привыкла так долго оставаться без него (а речь-то шла о двух-трех неделях); если же его сменщик (чаще всего это был Павло, перед самой войной женившийся на молоденькой борщаговской учительнице) опаздывал хоть на день, Левко, позабыв про свою деликатность, поносил не так самого брата, как его учительницу. И становился таким грозным и неукротимым, что даже сам Савватей не мог .его усмирить и оставлял дозорным в лагере – после смерти Анания Савватей вообще неохотно брал Кайдашей на дело перед сменой. Павла сменял Иван, старший брат, агроном; он жил один, без семьи, жена и дети его эвакуировались на восток, ему незачем было спешить домой, и он отбывал по два, а то и по три срока – за Левка, за Панаса и за Сидора, которые тем временем заботились о хлебе для нас и о фураже для наших лошадей.
Жил Иван у Павла, и был он примером доблести для всех Кайдашенков: вернувшись из плена, он сразу же втянул родных в большевистское подполье, душой которого стала учительница Онисья Паньковна, великолепно вписавшаяся в эту семью. Павла она называла Павлуней, а всех остальных Кайдашенков – по имени-отчеству, и это им очень нравилось, уже потому, что никто из них, кроме Ивана, еще никогда не удостаивался такой чести.
До армии Павло работал помощником комбайнера у своего брата Сидора. В начале войны Кайдашенки первым делом разобрали комбайн, мелкие детали смазали и до лучших времен припрятали в своих погребах да на чердаках. А сами переквалифицировались в оружейников. Если бы гестаповцам пришло в голову потрясти их улицу, они обнаружили бы там не только «цепи Галя», но и кое-что посущественнее.
Савватей всячески оберегал эту партизанскую вотчину, где все превратности войны отступали для нас перед покоем совсем другой жизни, которую женская половина Кайдашенков умела наполнить чем-то добрым, домашним. В особенности Онисья Паньковна. Всех нас, и молодых и усатых да бородатых лесовиков, она величала ребятами: «Умывайтесь, ребята», «К столу, ребята». Усатые улыбались, а мы в душе сердились на неё за такое снисходительное к нам отношение: ведь кое-кто из этих «ребят» был совсем недалек от того, чтобы влюбиться в Онисью Паньковну. Огрубевшие люди всегда отличаются обостренным чувством красоты. Однако никто из нас, конечно, не позволил бы ни себе, ни кому-либо другому ухаживать за учительницей, и в первую очередь этого бы не допустил Савватей, который держал нашего брата в ежовых рукавицах, не давая нам поблажек ни в бою, ни в партизанском быту.
Над Борщаговкой появилась «рама», сделала над селом один круг, другой, мигнула огоньками. «Уж не для Франца ли Тильпа?» – подумалось почему-то. Из «рамы» можно было разглядеть машины на косогоре, убитых на снегу и наш обоз, что в этот самый момент вступал на улицу Кайдашенков. Савватей передал по цепочке приказ всем остановиться и не двигаться с места. На санях примолкли, словно те, на «раме», могли услышать нас. Только конь Гнатовского вдруг заржал. А немчонок поднялся на санях, вытянулся, как струна, сорвал с головы фуражку и стал размахивать ею, пока Гнатовский, конь которого никак не хотел стоять на месте, не догадался спустить его с небес:
– Сядь, душа из тебя вон!
Мальчик вздохнул, как-то сразу обмяк и украдкой бросил на «раму» последний взгляд. «Рама» несколько раз подряд мигнула красными огоньками – опять-таки не ему ли? И в тот же миг со стороны Збаражевки до нас донесся залп нескольких пушек.
Первые снаряды упали где-то возле старой мельницы, ночь содрогнулась и вспыхнула, задребезжали окна в костеле, а в следующее мгновение снаряды взрывались уже прямо рядом с ним, на том месте, где мы несколько дней назад разбили обоз эвакуировавшейся из-за Днепра полиции. Никак не удавалось выбить шуцманов из крепостных стен, до тех пор,пока мы не сообразили взобраться на ограду и швырнуть сверху несколько гранат. Захватили немало оружия и всякого барахла, с которым полицаи драпали в Европу.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.