Заходила она обычно под вечер, когда затухает дневное разноголосье и Загорянка, некичливой русской красоты уголок Подмосковья, погружается в благостную предсумеречную негу. Неслышно пересекала неширокую нашу террасу, неслышно спрашивала, кивнув на телевизор: «Можно посмотреть?» И усаживалась в уголке на диване – не обеспокоить бы кого! – и точно исчезала сразу, моментально погружаясь в свой загадочный мир. Сама сосредоточенность, сама отрешенность от всего постороннего. Не повернись – не заметишь, что рядом живая душа.
Глаза ее неотрывно следили за действием на экране, а зажатый в руке карандаш-малышка безостановочно двигался по страницам небольшого альбома. Для нее словно не существовало неинтересных передач: фильм, спортивное состязание, цирковое представление, концерт, даже просто беседа – все служило материалом для работы. Порой создавалось впечатление, что суть происходящего для нее далеко не главное. Неожиданный поворот головы, неизбитый жест, нестандартная поза, необычный ракурс – вот главное. И рука фиксирует его. Останавливает мгновения. И так три-четыре часа кряду – не вставая с места, без устали, без передышки, почти вслепую. В неверном, мятущемся экранном свете только взмахивают белым крылом – один за другим – альбомные листы. Труженица была редкая. Противилось перо прошедшему времени, избегало этого короткого, тяжкого – «была», но вот сорвалось слово, и тут уж ничего не поделаешь, ничего не изменишь: нет ее, Ольги Андреевой, юной одаренной художницы, своеобразного, незаурядного человека. Немногим больше двадцати было ей, когда положила она на холст последний мазок – от мольберта, от всего, что любила, что слагало ее жизнь, оторвала вероломная болезнь. Еще одна – которая уж по счету! – несправедливость...
Как нередко бывает с натурами, щедротами природы не обойденными, наклонности Оли выявились рано. Музыка, литература, театр, живопись насыщали – без преувеличения! – каждый ее день и час. Труднее было остановиться на чем-то одном, сделать решительный выбор. Но вот во имя чего выбирать, во имя чего подниматься на сцену или писать картины – это она определила еще подростком. Четырнадцатилетняя Оля записывает в дневнике: «Я хочу прожить жизнь так, чтобы сделать как можно больше хорошего людям». И чуть позже, уже нащупывая свою дорогу: «Хочу стать художником и нести прекрасное людям через картины».
Начинается самозабвенное постижение мира искусства. Ольга обращается к истокам русской живописи. Андрей Рублев и Феофан Грек ошеломляют ее. «Фрески Ф. Грека очень трагичны. Вот «Богоматерь»... Насыщенный синий тон, трагическое лицо. Оно приковывает взгляд. От фрески можно не отходить часами и приходить много раз, и каждый раз открывать для себя что-то новое... Когда я гляжу на хорошие картины, особенно на фрески Рублева и Грека, я слышу музыку. Перед фресками меня охватывает такое чувство, будто я лечу».
Вскоре московские музеи перестают быть для Ольги хранилищами чудесных тайн. Трепетно изучены не только шедевры мировой живописи, но едва ли не каждый из этюдов, принадлежащих кисти классиков. Тонкости мастерства, стилистические особенности различных школ уже не ускользают от пытливого взора девушки. Однажды открывшись ей, искусство стало для нее формой бытия.
И все же долог путь от понимания прекрасного до того счастливого мига, когда оно признает в тебе своего творца. Ольга осознает это: «Искусство! За твои объятия я готова отдать все на свете!»
Но искусство не приемлет дани, ему не платят подати. Искусству отдают себя. «Живопись ревнива и требует, чтобы человек принадлежал ей целиком». Эти слова Микеланджело Ольга превращает в жизненное кредо. Она работает истово, самоотверженно. Рисует везде: на людной улице, вызывая удивление прохожих, в вагоне метро, слыша порой протестующие возгласы пассажиров, на выставках, ловя на себе иронические взгляды снобов. Сотни набросков, десятки завершенных рисунков... Пробуется акварель, темпера, пастель, масло. Интенсивность работы нарастает от месяца к месяцу. Никаким подаркам Оля не радуется так, как краскам, грунтованному картону, кистям...
И вот тут болезнь ставит ей первую подножку. Диагноз неприятный: гипотония. Устойчивое пониженное давление. В дневнике появляется сокрушенная запись: «Сегодня утром встала очень вялая, трудно было все делать. Я теперь вообще встаю по утрам с тяжелой головой».
Начинается жизнь на лекарствах. Пока они помогают. Помогли и в тот день: «А то бы, наверно, не донесла по жаре тяжелые сумки. Сегодня легко их несла, сумки из рук не грозили выскользнуть».
Иногда же бывает так худо, что из пальцев и карандаш грозит выпасть. А ей сейчас нужны силы, пожалуй, как никогда раньше: почти одновременно закончены обе школы – общеобразовательная и художественная. Впереди... Впрочем, что же впереди? На мечты о продолжении учебы наложен медицинский запрет: никаких перегрузок.
Нельзя учиться в институте? Значит, она будет учиться самостоятельно. Избегать перегрузок? Она устанавливает для себя режим сверхперегрузок. 6 сентября 1970 года Оля пишет: «Я хочу прожить жизнь так, как мне хочется, то есть держа себя в узде и отдаваясь целиком искусству. И перед смертью я скажу себе: «Я жизнь прожила, как хотелось, – в труде». И на следующий день – с афористической точностью: «Наслаждение жизнью я вижу только в труде». Автору этих строк восемнадцать лет.
Но не с этого возраста начался подвижнический труд. Гораздо раньше. Богатства мировой культуры завораживали Олю. Еще школьницей она полностью прочитала Шекспира, Шиллера, Диккенса, Л. Толстого, Достоевского, Чехова, Бунина, Паустовского. Позднее – Бальзака, Мериме, Мопассана, Готье, Стендаля, Франса. Многих перечитывала – Теккерея, Флобера, С. Цвейга, Роллана, Ремарка, Хемингуэя... Любила драматургию Лопе де Вега и Островского. Пройдет время, и самыми близкими себе писателями она назовет Достоевского и Блока.
И еще две музы всегда владели Олиной душой. Она буквально полнилась поэзией и музыкой. Благодаря хорошей домашней библиотеке, начало которой положил еще дед, настольными книгами стали сочинения Петрарки, Данте, Байрона, Бернса, Беранже, Тувима, Неруды, Лорки, Элюара, а из русских поэтов – Баратынского, Батюшкова, Тютчева, Фета, Ахматовой, Цветаевой, Пастернака... И, конечно же, Пушкина, Лермонтова, Есенина, Блока. Множество стихов Оля знала наизусть. И проникновенно читала их – и когда в доме собирались гости и наедине с собой. Художественное чтение вообще занимало ее всерьез. Дневник сохранил такие признания: «Я превратилась было в сухаря – все размечено по паузам, выражениям, все краду у других. А сама переживаю неискренне. Отсюда нехорошее, правильное, сухое чтение... Читаешь хорошо тогда, когда сознание не участвует; как только подумаешь, как читать, обязательно прочтешь плохо, без души». «Давно не испытывала такого полного слияния с природой, как в воскресенье. Шла на станцию, читала Есенина, Блока, Тувима, Лермонтова. И... была счастлива!»
Счастливой делала Ольгу и музыка. И не внешние проявления тому доказательством. Не в том суть, что часами готова была слушать ее; и не в том, что ходила регулярно на концерты классической музыки – симфонической, фортепьянной, органной; и не в том, конечно же, что собрала богатую коллекцию пластинок с произведениями Баха, Бетховена, Моцарта, Гайдна, Равеля, Сибелиуса, Рахманинова, Чайковского – всех не перечесть; и не в том даже, что по манере исполнения, на слух, узнавала, кто играет или дирижирует. Музыка звучала в ней самой. Рождалась в неведомых глубинах, наполняла все ее существо, выливалась в мир – стихами, рисунками, картинами. Любовью к людям. Добротой. «Я чувствую музыку во всем: в гармонии улыбки, в ритме речи, в движении, в линиях тела... Если бы я была музыкантом, я бы написала музыку к этой пьесе («Сирано де Бержерак»). Я ее слышу. Когда читаю хорошую книгу, я всегда слышу музыку».
Музыкальная искушенность, близкая к профессиональной, не мешала Ольге находиться в постоянном изумлении перед музыкой: «Сегодня слушала «Героическую симфонию». Как будто в первый раз. Музыка Бетховена дарит мне вдохновение. Ничего нет прекраснее «Крейцеровой сонаты» и Третьей симфонии. Или я открыла наконец по-настоящему глаза на музыку? Дверь в искусство приоткрылась передо мной? Сколько трагического (хотя она написана в мажорном ладе) в «Крейцеровой сонате»! Ужас, страх не убил там человеческую душу. И сквозь трагическое все время звучит гордый, выстраданный свет души, радость жизни. Эта соната буквально перевернула мне душу. Теперь убеждаюсь на собственном примере в страшном воздействии искусства.
Вот ведь я – ничего не создам в области музыки, но сколько радости в обладании ею! Огромный запас любви переполняет мне душу».
Тут впору воскликнуть: что же при такой всепоглощающей, возвышенной страсти оставалось на долю живописи, на долю призвания?! Ведь никакому человеку не хватит душевного огня на две равновеликие, пламенные, сжигающие страсти... Разгадка в самой Ольге, в том органическом взаимопроникновении, нерасторжимом единстве, в котором существовали в ней эти два вида искусства. «Музыку невольно воспринимаю как некоторую картину... А у каждой картины есть своя мелодия. Без цвета картина не может существовать, как музыка без звука. Поэтому все эти зализанные картины, которые кое-кому так нравятся, не рождают в нас ощущения музыки». «Перефразируя слова Леонардо да Винчи (он сравнивает живопись с поэзией), можно сказать, что живопись – это музыка, которую видят, а музыка – это живопись, которую слышат... Произведение живописи всегда и произведение музыки... Слушая музыку, я учусь живописи».
Подтверждение своим мыслям, точности своих ощущений Ольга неожиданно находит у Шумана. И пленяется математической стройностью и изяществом суждений композитора: «Образованный музыкант может с такой же пользою учиться на рафаэлевской Мадонне, как художник на симфонии Моцарта. Больше того: для скульптора каждый актер становится неподвижной статуей, для последнего же произведения скульптора – ожившие фигуры; для художника стихотворение превращается в картину, музыкант воплощает картину в звуки. Эстетика одного искусства есть эстетика и другого; только материал различен».
Два процесса – познание и созидание – происходили одновременно: постигая прекрасное, Ольга творила его. Ведущее место в ее творчестве заняла графика, прежде всего книжная. Читать мимоходом, ознакомительно Ольга не умела. Прочитано – значит, продумано, прочувствовано. Значит, от этого должен остаться след на бумаге – в виде иллюстрации или записи в дневнике. Вот серии рисунков к «Бедным людям» и «Запискам из мертвого дома» Достоевского... Вот изложенные на нескольких страницах и преисполненные юношеского максимализма размышления о «Преступлении и наказании» («...тихий, умиротворенный конец романа мне кажется надуманным. Я люблю не этого «святого» Раскольникова, а Раскольникова-человека, со всеми его ошибками... Унизил его Достоевский этим концом. Он сильный и гордый человек был. Поэтому конца я не хочу замечать, не существует он для меня»)... Вот иллюстрации к «Отцу Горио», «Евгении Гранде», «Утраченным иллюзиям» Бальзака... Вот впечатления от только что перечитанного «Гамлета» («Я полна этой трагедией. В голове теснятся видения, образы, призраки... Тяжелая, удушающая атмосфера той эпохи. Все страсти обнажены, грубы...»)... И снова рисунки – к «Человеку, который смеется» Гюго, к «Жану Кристофу» Роллана, к «Типам женщин» Сен-Симона... И снова дневниковая запись – теперь о Юлиане Тувиме («У Тувима каждое слово отливает какой-то удивительной красотой. Как будто ты вошла в сад и вдруг вздрогнула в чудесном удивлении: перед тобой все снежное, летят лепестки вишни, на траве блестит роса. И тебе хочется засмеяться от радости...»)... И опять иллюстрации – к Стендалю, Франсу, Мельникову-Печерскому, Чехову...
Рука художницы действует все увереннее: крепнет рисунок, смелее и вместе с тем строже становится композиция, каждая линия приобретает упругость... Овладев техникой графики, Ольга получает возможность решать сложные эстетические задачи. Покорное следование за автором, слепое воспроизведение в рисунке описанного им – не для нее. Она стремится запечатлеть свои собственные ощущения и переживания. Нередко прибегая при этом к гротеску. Особенно часто пользовалась она этим приемом при создании типажей. И пусть результаты не всегда бесспорны, зато отношение к персонажам того или иного сочинения выражено у нее всегда недвусмысленно.
В 10-м номере читайте об одном из самых популярных исполнителей первой половины XX века Александре Николаевиче Вертинском, о трагической судьбе Анны Гавриловны Бестужевой-Рюминой - блестящей красавицы двора Елизаветы Петровны, о жизни и творчестве писателя Лазаря Иосифовича Гинзбурга, которого мы все знаем как Лазаря Лагина, автора «Старика Хоттабыча», новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Беседуют Евгений Ловчев, мастер спорта международного класса, капитан футбольной команды «Спартак» Александр Гомельский, заслуженный тренер СССР, кандидат педагогических наук, старший тренер баскетбольной команды ЦСКА и сборной СССР