Звучит земля – последнее оружье – Сухая влажность черноземных га.
Существует представление, что Мандельштам проделал обратный пастернаковскому поэтический путь: тот шел от сложности и крайней субъективности ранней лирики («Сестра моя жизнь» и «Поверх барьеров») к великой простоте стихов о воине и последнего цикла: «Гамлет», «Быть знаменитым», «Я кончился» и т.д., а Мандельштам – от эллинской ясности и чистоты «Камня» через более сложную «Tristia» к воспаленному бормоту воронежских страстей. Должен сразу оговориться, чтоб не хватали за руку, у раннего Мандельштама есть стихи не столь общедоступные, скажем, «Silentium» или «Еще далеко асфоделе», а в воронежском навороте встречаются такие прозрачные, как «Щегол» или «Стрижка детей». Но замечательно сказал сам Мандельштам в одном из стихотворений, посвященных Андрею Белому: «Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь». Есть и русская поговорка о том, что простота хуже воровства. Это к тому, что простота в литературе не может быть самоцелью, есть лишь одна цель – полнее, окончательней высказаться. И по мере сил лаконично, ибо каждое лишнее слово уменьшает энергию мысли и чувства. Но лаконизм не обязательно означает малословие. Марсель Пруст со своими огромными периодами лаконичен, ибо у него нет лишних слов, а только необходимые для его целей. Б.Пастернак в молодости так намаялся с самим собой, мирозданием и безвыборной необходимостью вбить маету своей жизни в стихи, что в старости просто не мог не прийти к более простой модели мироздания и своего пребывания в нем. Эта новая модель естественно выражалась в более простых словосочетаниях. Я не знаю, лучше ли этот новый Пастернак того, что «заумен». Да нет, каждый по-своему хорош, но в молодом было больше стихии, свежести. Я не берусь утверждать, что воронежский Мандельштам – темный, таинственный, часто зашифрованный почти до непрочтения, лучше молодого, ясного, как день. Но я категорически не согласен с теми зарубежными исследователями его творчества, что видят в этих стихах упадок. Какой там! От соприкосновения с простой и вечной материей чернозема он стал человечески глубже и мудрее. И не захотел остаться на периферии этого нового Мандельштама, а вонзил поэтическую лопату в глубь себя, как в черноземную силу земли, и пошел выворачивать невиданные пласты.
Такой поэтической мощи, такой окончательности самовыражения не знала поэзия нашего века. Никто не доходил до подобного обнажения боли, являющегося одновременно и ее преодолением. И это потребовало иного языка, какого не было на слуху людей. Им надо овладевать, чтобы читать «в подлиннике» воронежского Мандельштама. И тогда он станет понятен, как зашифрованная депеша, если к ней подобран ключ. Для этого надо знать обстоятельства его жизни – и внешней, и внутренней, знать, что он рано открыл для себя европейскую культуру с ее колыбелью – Средиземноморьем, но это тон- кое знание стало истинной силой, лишь опершись о черные плечи земли, – войти в круг его образов и, конечно же, располагать свободным душевным временем, отдав его любви к поэту. Тогда окажется, что он очень конкретен, прочнейте связан с действительностью, его пространством и временем, что нет тут и тени произвола, все выверено совершенной зрелостью, безошибочным чувством внутренней правоты, и все очень... я чуть было не сказал «просто», ибо въелось под кожу представление о простоте как о главном литературном достоинстве. Попробуем все же обойтись без этой пресловутой простоты. Нет, не просто, а сложно, глубоко, порой неоднозначно и отнюдь не высветлено до последнего закоулка, но почти все приживается к ткани твоей души, становится ее болью и силой, ее не знаемым прежде опытом, ее ботовым, уносящим горе. А если и остается что-то не разгаданное, то это не беда, это хорошо, ибо душа продолжает работать, когда глаза твои уже оторвались от огненных письмен.
Почему тогда прямо не сказать, что воронежские стихи – вершина Мандельштама? Ну, хотя бы потому, что я не могу пожертвовать совершенством «Царского села», «Золотого», «Лютеранина», «Петербургских строф», «Золотистого меда струя из бутылки текла», «Декабриста», «Чуть мерцает призрачная сцена», «В Петербурге мы сойдемся снова», я уже не говорю о более поздних: «Нет, никогда ничей я не был современник», «Ленинград», «С миром державным», «За гремучую доблесть грядущих веков», «Я скажу тебе с последней простотой», но, кажется, я перечислю все стихи Мандельштама. Да так и надо бы сделать, ибо у Мандельштама не было стихов хуже и лучше, как у всех поэтов, он сразу стал равен себе высшему.
У великих поэтов всегда есть стихотворение, до того простое, не принаряженное, прямое и щемящее, что аж дух перехватывает, и не понять, чем же оно тебя так забрало? Мандельштам создал нечто бесхитростное, как вздох, и таинственное, как сама поэзия. Четыре строчки, вроде бы лишенные всякого содержания, вовсе никакие, а прочтешь, повторишь про себя, и «к груди прикипает слеза».
Рассеян утренник тяжелый,
На босу ногу день пришел,
И на дворе военной школы
Играют мальчики в футбол...
Почему это так трогает? Чудесно, свежо звучит, что «день пришел на босу ногу», такой вот неодетый весенний денек, что явился и сразу растопил присол ночного морозца, кроющий сединой прошлогодние жухлые травы. Пока иней держится, тяжело гонять футбольный мяч по полю – вязко. Играют будущие офицеры, юноши, названные мальчиками; в этом слове свежесть, румянец, безвинность перед миром, а в контексте стихотворения – грусть, потому что они – жатва будущей войны. С этого двора, влажного от растаявшего инея, с этой футбольной разминки-закалки начинается путь в смерть.
При желании тут можно еще что-то вычитать, четыре строчки на редкость богаты информацией, волнует лад созвучных, легко переставляемых строк, создающих ощущение замкнутого пространства (двора), грозно разрываемого точками, заменяющими продолжение. Я произнес куда больше слов, чем потрачено поэтом на это стихотворение, но разве добавил к нему хоть самую малость, разве объяснил его очарование? Да нет, тайна так и осталась за семью замками. Алладин может сколько угодно тереть свою старую лампу и талдычить «Сезам, откройся!», поэтическая пещера заклинаниям не поддастся, и что ей волшебная лампа? Она готова одарить вас своими сокровищами просто так, но внутрь не пустит, если вы не Поэт.
Что же, призыв поэта к слову вернуться в музыку услышан? Выходит, да. Магию поэзии, проще – настоящую поэзию, а не хорошо зарифмованные строчки, сообщающие те мысли и чув-ства, которые отлично могут быть выражены прозой, - нельзя передать иной речью. Даже словом «музыка», ибо и оно лишь намекает на тайну.
Этой магии исполнена вся поэзия Мандельштама. И потому каждое стихотворение куда больше своего прямого содержания, очарования лада, строя, рифм и образов.
Когда пронзительнее свиста
Я слышу английский язык –
Я вижу Оливера Твиста
Над кипами конторских книг.
И вы, читающие эти строки, слышите прежде всего свист, чисто английский зубной присвист, который завораживает, переносит в иные пространство и время и лишь в самом конце отпускает, чтобы ахнуть горестным, ранящим образом качающегося в петле банкрота, чьи «клетчатые панталоны, рыдая, обнимает дочь». Что вам за дело до этого неудачника давней поры, чужой земли? «Клетчатые панталоны» сделали его вашим бедным братом в человечестве. И все же завораживает стихотворение не щедростью точнейше отобранных деталей, а все той же магией, которую сейчас мне хочется определить как таинственное свечение за плотной очевидностью слов.
Нередко слышишь утверждение, что проза – проверка поэта. Почему? Считается, что проза изначальна. Но легче поверить, что первая речь наших предков приближалась к поэзии. Во всяком случае, ей надлежало быть ритмичной. Едва брезжущее сознание дебилов глухо к словам и музыке, но отзывается ритмам. Можно предположить, что на заре сознания двуногие существа с освободившимися передними конечностями прибегали для общения к ритмическому звукоряду. А это ближе к поэзии, чем к прозе. Скорее всего, завораживает пример Пушкина и Лермонтова, равновеликих в поэзии и прозе. Но ни Тютчев (четыре политических статьи), ни Некрасов (хорошая критика и слабые романы), ни Фет (бедность вполне житейских мемуаров, посредственный рассказ) не выдерживают проверки прозой. Блоковская проза, сухая, четкая, деловитая, вызывающе непохожа на его поэзию. Но великолепна проза Сологуба, Пастернака, Ахматовой, Цветаевой, список можно довести до сегодняшнего дня. Стало быть, бывает и так, и сяк. Проза Мандельштама равна его стихам, хотя мало похожа на них, если говорить о беллетристике. Другое дело – изумительное исследование о Данте – это продолжение его поэзии. Прозу Мандельштама отличает блистательное остроумие. Он не принадлежал «к тем высоким душам, которые лишены чувства юмора» (выражение Томаса Манна о Стриндберге). Проза вышеназванных поэтов-прозаиков безулыбчива, как Христос. Сологубовский «Мелкий бес» остросатиричен и страшен, проза остальных вне юмора. Читая некоторые пасеажи в «Египетской марке», во многих очерках и зарисовках, нельзя удержаться не то что от улыбки – от громкого смеха. До чего же широка клавиатура Мандельштама!..
Всех русских поэтов мы до сих пор «прикидываем» к Пушкину, забывая, что после пушкинского выученика Лермонтова отечественная поэзия пошла и по другому пути. С Тютчева возродилась державинская нота и державин-ская дисгармония, передалась Фету, Иннокентию Анненскому и «молодому Державину» (Марина Цветаева обладала редким для поэта даром безоглядно влюбляться в чужую музу).
Мандельштам достойно продолжил философскую и политическую лирику Тютчева. В одном лишь он решительно отличается от своего предшественника, величайшего любовника в русской поэзии: у него почти нет любовных стихов. И это поразительно, ведь он был влюбчив и страстен. Стихи, посвященные Ахматовой, – речь поэта к поэту.
Его руку толкали к перу не женские образы, а тайны мироздания, спор с веком, Средиземноморье, лики гениальных творцов, Россия, Петербург, собственная душа – частица вселенской души.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
21 июня 1941 года родился Валерий Золотухин
2 декабря 1923 года родилась Сесилия София Анна Мария Калогеропулос (Мария Каллас)
17 августа 1942 года родился Муслим Магомаев