Но как естественно и легко меняется мировосприятие Мандельштама, как просто переходит он из одного состояния в другое! Только что он пел надматериальное:
Образ твой мучительный и зыбкий
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
И вот уже он отвергает источник всякой зыбкости, размытости, расплывчатости, грезовой отвлеченности – луну, разжаловав ее в... циферблат.
Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь:
«Который час?» его спросили здесь,
А он ответил любопытным: «Вечность».
Вот и бедному Батюшкову досталось от строгого и трезвого Мандельштама. Боже, как прекрасна эта гениальная игра!
Извечная мука словоискателей – мысль изреченная есть ложь. И как хорошо, что эта мука никогда не приводит к немоте. Как бы ни стенал Андрей Битов, что нельзя говорить о молчании, все только этим и занимаются. Лишите поэзию призывов к молчанию – она удручающе оскудеет. «Мне хочется онеметь!» – кричал двадцатилетний Мандельштам, но уже зная, что это невозможно:
А в небе танцует золото –
Приказывает мне петь.
Я пишу не для того, чтобы объяснить Мандельштама; поэзию вообще нельзя объяснять, тем паче мандельштамов-скую, она объясняется лишь сама собой. Я хочу лишь призвать к Мандельштаму. Это единственная цель всех моих писаний о поэтах, прозаиках, музыкантах: поделиться богатством, упавшим мне с неба. И адресуюсь лишь к тем, кто такого подарка не получал. Впрочем, ничего с неба не падает. За культуру надо платить хотя бы усилием устремленности к ней, если не поиска Мандельштам был почти тайной («Арестант секретный, фигуры не имеет», помните в «Поручике Киже»?), когда меня вывел на него отчим, писатель Я. Рыкачев. Но дальше он оставил меня с ним наедине, и я сам «вработался» в Мандельштама, ставшего моей величайшей драгоценностью. Уходя на фронт, я взял с собой три книги: Гете по-немецки, Тютчева и Мандельштама. Если б мне снова пришлось выбирать, я взял бы тех же трех авторов, но сверху положил бы Пушкина.
Сейчас Мандельштам давно уже рассекречен, издан в большой серии «Библиотеки поэта», его стихи звучат с эстрады, но я не вижу, чтобы на поэта накинулись; так не накинулись ни на Андрея Платонова, одного из первых русских прозаиков, ни на Роберта Музи-ля, автора романа века «Человек без свойств». Мы ленивы и нелюбопытны – никогда еще горькая пушкинская фраза не была столь справедлива. В наш дом пустили после долгого отлучения Николая Гумилева, но посмотрим, сохранит ли он читательский интерес, когда померкнет сенсационность возвращения. Мандельштам – явление исключительное, его не с кем сравнивать. Сергей Есенин сказал в минуту совершенного поэтического бескорыстия и правды: «Разве мы пишем стихи? Вот Мандельштам пишет».
Мандельштама понимали плохо даже люди, духовно близкие ему. Исключение – Гумилев, Ахматова, собственная жена. Из Москвы донесся голос «балерины Марины»: «Молодой Державин!..» Но тут уже не откликнулся Мандельштам. Он не пытался объяснить себя людям и, отстаивая свою правду, не стремился быть понятым. Он был вынужден подчиняться обстоятельствам, но сохранял внутреннюю независимость.
Он ходил, высоко закинув голову, это раздражало. Он был признанный неудачник, растяпа, неумеха, сластена, всего боялся (а он-то ничего не боялся, даже Сталина; он вырвал из рук вооруженного эсера-убийцы Блюмкина список приговоренных к расстрелу и разорвал в клочья), над ним было принято подшучивать, и такому человеку не положено задирать нос. А он задирал. «Мраморная муха» – прозвал его Маяковский (по другой версии – Хлебников), имея в виду эллинские пристрастия Мандельштама и комическую монументальность постава щуплого, маленького человека. Кстати, Мандельштам не был такого уж маленького роста, каким его помнят многие мемуаристы, он был чуть ниже среднего мужского роста, куда выше, чем, скажем, П. Антокольский, которому рост никто не ставил в вину.
Но против Мандельштама обращалось все: его стихи и проза, статьи и переводы, поэтические манифесты и странная манера смеяться, когда он не мог остановиться, пораженный какой-то изначальной смехотворностью, кривизной бытия, непонятной его собеседнику, даже рост и манера.держать голову, даже одежда – почти всегда, как и у Хлебникова, с чужого плеча. Но Хлебников был не от мира сего, убежденный люмпен, с него и взятки гладки, а Мандельштам помнил вкус шабли во льду, поджаренной булки, шашлыка из молодого барашка, терпкость крымского винограда, он любил жизнь и на вкус,' у него были манеры и замашки человека из общества – ему ничего не прощалось. «Дяденька, ты поп или генерал?» – спрашивали воронежские ребятишки, пораженные его длинной, «не по чину барственной шубой» и вскинутой головой. «Немножко и то, и другое», – посмеивался Мандельштам. Почти всю жизнь он знал жестокую нужду, проникшую и в его поэзию. Как солоно приходилось Мандельштаму, если при его мужестве, умении жить мировым духом, а не бытом, обходиться без всяких житейских благ, с его высоким жизнелюбием он допустил горький всхлип: «... к груди прикипела слеза». Как кончил свои дни поэт, неизвестно. Каждая версия обладает известной степенью вероятности и каждая недоказуема. Считается, что нет ничего тайного, что не стало бы явным, возможно, и тут когда-нибудь откроется истина, но покамест можно лишь гадать. Умер ли он от голода, на который сам себя обрек в душевном помрачении, разорвалось ли пробитое инфарктом, измученное сердце или забили его уголовники – темна вода Неизвестно и то, где он нашел конец: под Владивостоком, или на потонувшей барже, или на Колыме. Не установлена и дата смерти, даже год-Мандельштам не совершил никакого преступления, напротив, он поплатился жизнью за то, о чем открыто говорили на XX съезде партии, положившем конец культу личности. Да, он осмелился в начале 30-х сказать ту правду, которая спустя два с лишним десятилетия зазвучала с высокой трибуны.
Он исчез не сразу. Кто-то еще встречал Мандельштама – в бараке, у лагерного костра – глубокого старика в сорок семь лет, оборванного, заросшего, намерзшегося, задыхающегося. Он даже читал стихи, если его просили об этом. Родные успели получить от него прекрасное, мужественное письмо.
Значит, забвение?... Нет. Полного забвения не было даже в самые тяжкие годы. Недаром Анна Ахматова говорила, что Мандельштам не нуждается в изобретении Гутенберга. Имя поэта не произносилось вслух, а стихи звучали. Помню, в довоенном Коктебеле восемнадцатилетний Сева Багрицкий, сын знаменитого поэта и сам поэт, взахлеб читал поразительной мощи и красоты стихи, называя их своими. Последнее – для булгариных и гречей. Посвященные знали, кого читает Сева. Так впервые услышал я воронежского Мандельштама и открыл для себя родину щегла.
Мой щегол, я голову закину –
Поглядим на мир вдвоем:
Так ли жестк, колючий, как мякина,
Зимний день в зрачке твоем?
Хвостик лодкой, перья – черно-желты,
Ниже клюва в краску влит –
Сознаешь ли, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
Что за воздух у него в надлобьи:
Черн и красен, желт и бел –
в обе стороны он в оба смотрит – в обе –
Не посмотрит – улетел!
Жестким, колючим, как мякина, был не только зимний воронежский день.
В одном из самых потрясающих своих стихотворений поэт говорит: «Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей». Бедный! Как будто на этот счет могли быть какие-то сомнения. Он был «Бог-Нахтигаль» – маленькая* птичка с золотым горлом, сожми в кулаке – ее не станет. Но не надо забывать и о другом. Белла Ахмадулина обмолвилась однажды, что Мандельштам «грозно хрупок». Если он и был птицей, то стальной птицей. Его уничтожили физически, но не сломали духовно. В нем до конца «росли и переливались волны внутренней правоты». Он ни на волос не отдалился от лица, не опустил закинутой головы. Нет, не согнуть было эту человеческую сталь, и он все понимал про себя и про свое дело: «Раз за поэзию убивают, значит, ей воздают должный почет и уважение, значит, она власть». Он сказал:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы?
Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
И еще он сказал:
И не ограблен я и не надломлен,
Но только что всего переогромпен –
Как Слово о полку, струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.
9 июля 1751 года родился Николай Петрович Шереметьев
15 мая 1891 года родился Михаил Афанасьевич Булгаков
14 августа 1867 года родился Джон Голсуорси