Распалился дед, но ладно бы это. Смотрят: слезает с печи. Мама было его удерживать да сыновей стыдить, а деду только этого и надо – еще пуще гневается. Накинул овчинный полушубок, шапку на голову – и в сени. Там в углу колун стоял. Дед взял его, вышел во двор, поплевал на руки и пошел крушить – в дому слышно; как здоровенные чураки повдоль трещат. Идут мимо люди, дивятся: «Вот вам и Федор Бобков. Не гляди, что семьдесят лет, лучше молодого. А сказывали – прихварывает. Зачем врут? Да таким износу нет». А от деда аж пар валит. Так разошелся – страх! И полушубок сбросил, только рыжая борода по ветру загибается. Братьям стыдно, подступаются к нему, уговаривают, да куда там!.. Часа два он так-то бушевал, гору дров наколол. Вошел в дом, зашвырнул колун под печку, будто он теперь уж и не понадобится, говорит сыновьям: «Идите прикладывать, на это большого азарта не требуется». А сам красный весь и еле на ногах стоит. Братья понурились, не думали они, что он так их проучит. Мать уложила деда в постель, настой ему какой-то дала, да уж поздно было. Под вечер у него грудь сдавило так, что дышать боязно. Шепотом заговорил: «Надорвался я сгоряча, умираю... Ну и ладно, стало быть... Сроду мне так в охотку не работалось». Так вот и помер, и никто еще в Шатрове так не кончался. Старые люди говорят – значительный последний день ему выпал...
Мы продолжаем путь молча: мама устала идти и рассказывать, а я сосредоточенно думаю про деда, и он в моем представлении из маленького рыжего человечка, напуганного привидением, вырастает в богатыря с огненной бородой и тяжелым колуном в жилистой руке. Так вот иная правда, согретая и обихоженная памятью людской, делается яркой и мудрой, как сказка...
Дом тети Кати второй по левой стороне, если идти от высокого моста над сонной прозрачной речкой. Он покрыт поседевшей от времени, солнца и дождей дранкой, неказист, во веем его облике так и сквозит усталость. Крыша его напоминает длинную, острую, прогнувшуюся лошадиную спину, и весь он подался вперед в одном натужном усилии. За домом – усад, огороженный корявыми кольями, в нем несколько низкорослых яблонь и кустов крыжовника, крохотные грядки с луком и огурцами. Большая часть усада раскопана под картошку.
Тетя Катя выходит к нам из крытого темного двора. Она в сером платке, мужском пиджаке с военными пуговицами, в разбитых валенках с резиновыми галошами. Хозяйка ведет нас в дом. Там, над деревянным столом с грязными плошками и кружкой недопитого молока, знойно гудят мухи. Они здесь, в деревне, большие, тяжелые, отливающие зеленым. Тетя Катя и мама усаживаются друг против друга и начинают говорить о близких и родных, о делах, заботах, надеждах, о том, кто умер, а кто жив и здоров, кто захворал, кто еще не вернулся с войны... Я поражаюсь, как они помнят столько имен и почему так долго говорят обо всем этом.
Я выхожу на крыльцо. Всю деревню видно из конца в конец. Избы стоят лицом друг к другу и двумя рядами тянутся вдоль реки. Их огороды с одной стороны подступают к пыльному проселку, с другой косо спускаются к воде. Никого, только куры да кошки. За переездом через железнодорожное полотно тонкими белыми свечами поднимаются к нему березы – целая роща берез, молоденьких, стройных, с бледно-зеленой листвой. Узкая тропка убегает туда, извиваясь между стволами. Другой берег реки высокий, холмистый, с темными старыми деревьями.
А ведь есть хочется, и совсем нечего сорвать в огороде. Как это говорила сейчас тетя Катя? «Июнь – голодный месяц, нынче особенно голодный. Зимние запасы прежде времени вышли, а земля еще не родит». Это верно. Только тощие стрелы лука торчат из грядки. Огурцы и помидоры малюсенькие. Яблоки мелкие и горькие. Разве вот крыжовник... Я срываю одну за другой круглые, зелененькие ягоды, полосатые, как арбуз. Они крепкие и такие кислые, что челюсти сводит. Придется идти в дом и просить поесть...
Меня усаживают за стол в кухне, тетя Катя сдвигает всю посуду на нем к стене, обмахивает столешницу фартуком и приносит из закутка возле печи кружку с молоком и угол пресного пирога с луком. Только я успеваю выпить молоко и съесть пирог, как появляются дети тети Кати – сын и дочь. Я их вижу впервые, но тетя Катя упоминала про них у нас, и мне легко угадать, что высокий подросток с загорелым курносым лицом, в фуражке, из-под которой густо выбиваются на шею и уши нестриженые вихры, – это Юрка, а девочка лет девяти в помятом невзрачном платье, с глазами цвета июньского крыжовника – Надя. Они пришли из леса. После настороженного и доброжелательного разглядыванья друг друга я выхожу к ним из-за стола, а девочка протягивает мне на узкой ладошке горстку беловатой земляники. Ягоды теплы от ее руки, пахнут травой и потом.
– Вот и познакомились, – радуются наши мамы. – Ну, идите, играйте, чего вам с нами сидеть...
Ребята тянут меня на речку. Здесь, оказывается, водятся раки. От реки мы бежим в березовую рощу. Некоторую робость и настороженность моих друзей как рукой снимает. Они легко и свободно чувствуют себя в этом мире густых трав и цветов, берегов, поросших ивняком, струящейся чистой воды, бегущих неведомо куда и пересекающихся тропинок, пегих берез и посмуглевших под солнцем пней, тенистых оврагов, светлых выгонов и деревянных изб. Их босые, цвета этой земли, поцарапанные ноги уверенно ступают по красноватому, нагретому полднем суглинку, по траве и цветам; их руки смело вторгаются в дремучие заросли крапивы: «Она совсем не кусачая, вот попробуй!» Я испытываю все большую зависть к ним – хозяевам этого зеленого солнечного мира. И тогда я начинаю говорить про город: о кино и магазинах, о фабриках, глум которых и отсветы врываются ночью в наши окна, об удивительных книгах и библиотеках, о репродукторах, в которых звучит Москва, и электричестве, что незримо течет по проводам, а в грозу трескучими искрами брызжет на мокрую листву тополей, шатающихся под ветром...
Надя и Юрка слушают меня, приоткрыв рты, словно не только ушами – глазами, ртом вбирают в себя эту «сказку». Я чувствую себя победителем, но ненадолго.
По крутому склону брат и сестра снова сбегают к реке и через минуту входят в воду, разводя ее руками. Они ложатся на воду, приникают к ней грудью и плывут, и возле мелькающих пяток их закручиваются фонтаны брызг.
Я растерянно стою возле брюк, рубахи и платьица, брошенных на траву, потом и сам раздеваюсь, вхожу в воду и иду до тех пор, пока она не доходит мне до пояса. Дальше идти не рискую, потому что боюсь реки, ее прохладных упругих мускулов, темной в бочагах глубины. Я не умею плавать.
А они уже у другого берега, там, где на плоских круглых листьях, как на подносах, желтыми звездами пылают кувшинки. Золотистая голова девочки среди них тоже выглядит кувшинкой, только большой и подвижной. Круглые блестящие волны идут от ее тела, и цветы и листья начинают мерно покачиваться на них.
Ребята возвращаются. Я вижу их загорелые веселые лица над водой. Юрка впереди. Он далеко выкидывает то одну, то другую руку и словно бы ухватывается за мелкую волну. Надя по-собачьи подгребает под себя, шумно отфыркивается.
Я весь наливаюсь тоской и завистью, а Юрка, как назло, по грудь встает над водой, подпрыгивает и кричит:
– Давай сюда, не бойся, здесь мелко! И дно надежное...
Я мотаю головой. Они собирают кувшинки и нехотя вылезают на берег. У девочки на тоненьких руках и плечах вздрагивают крупные капли. Она, подхватив по дороге платьице, бежит за куст. Юрка привычно обтирается рубахой.
Потом мы все трое сидим на берегу. Мимо шелковисто, замедленно струится река. По мосту гремит паровоз, может, тот самый, что встретился нам с мамой, но уже без вагонов. Он бежит резво и весело, и Юрка, а вслед за ним и мы, машем машинисту рукой. Тот улыбается, подается слегка внутрь кабины и приветствует нас сипловатым гудком.
– Он всегда нам свистит, – с гордостью говорит мне Юрка.
– А в позапрошлом годе, – горячо перебивает его сестренка, – тут много поездов ехало, и все солдатов везли, и солдаты нам открытки бросали, да все красивые, вот придем домой, покажем, правда, Юр?
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.