Гоношился, скребся вверх по реке колесный пароходишко, крикливый, надоедный, всему тороду по ору известный. «Колхозник» – название ему было. Все остальное в городе, на реке, в мире свалено сном. Дома закрыты ставнями, лишь пристань слышно маленько. К острову ткнулись носами баржи. Букашкой Прилип к одной из них серенький катер. Машины не ходят, лодки не плавают; даже заводы на другой стороне реки дымились вяло, изморно, и только ТЭЦ, расположенная неподалеку, гнала на город чернущие валы дыма из шеренгой выстроенных труб, и мне казалось, что дымом этим запечатало во мне грудь и я никак не могу продышаться. Поймав глазами мерцающие переплетения железнодорожных мостов, рядом с которыми уютно стояла больница, я обреченно подумал: «Мне не дойти...»
Сколько-то еще сопротивляясь беспамятности и бессилию, я шел, однако ноги в коленях помягчали, руки обвисли, голова сделалась тяжелой, спина вроде как слиплась с гимнастеркой, смялась, и я сел посреди улицы, затем лег, свернулся на каменьях, подложив руки под лицо. «Полежу, отдышусь...»
В какое время, не знаю, должно быть, вскоре после того, как я свалился на булыжник, послышался стук колес, переходящий в такой грохот, будто это подкатил Илья-пророк. «Телега! По улице катит телега. Кабы на меня не наехала...» Подумать-то об этом я подумал, но никакого усилия не сделал, чтоб подняться. Грохот приблизился и оборвался – телега свернула на песочный съезд к Енисею, ехал водовоз с бочкой, оттого так и грохотало.
Однако меня кто-то шевельнул, опрокинул на спину.
– Гляди-ко, парнишшонка! – и с удивлением: – Справный парнишшонка, не вакуированный, железнодорожник! Э-эй, железнодорожник! – постучали меня чем-то по голове, я потерял фуражку и телогрейку потерял, как потом выяснилось. – Ты чё, пьяный али захворал?..
В горле моем что-то сдвинулось, засипело, и сознание мое от боли окончательно померкло.
В седьмом часу или еще в шестом – не могла после вспомнить дежурная на проходной – в ворота больницы сильно постучали, и она, ругаясь, пошла отворять. Отворила – перед нею явление: золотарь с вонючей бочкой вожжи держит, на его месте, прислоненный к торцу бочки, железнодорожник, не то пьяный, не то помер...
Вахтерша старая попалась, смекалистая, много на своем веку повидавшая, цап-царап за карманчик моей гимнастерки – там направление, и не куда-нибудь, а во вторую больницу! «Гляди, как ловко получилось! – удивился золотарь. – Ну, везуч парнишшонка, везуч!..» И укатил дальше, грохоча на всю округу бочкой.
Молодого железнодорожника заволокли в санпропускник – раздевать и мыть, все как полагается. Что, что без сознания? Живой пока, теплый, стало быть, макай его в воду, полощи!..
Тут и явился в больницу профессор, дай бог памяти – Артемьев, по-моему. Он вел железнодорожную больницу, преподавал в мединституте, возглавлял всякие комиссии, и загляни он на шум в санпропускник, где волочили по деревянным решеткам довольно крупного парня две малосильные тетки, пытаясь разболочь его, чтоб соблюсти приемную санитарию. Профессор даже не спросил, чего они делают и зачем. Он прыгнул в санпропускник, оттолкнул теток и, сильно схватив за нижнюю челюсть парня, отворил ее, глянул и тревожно, так тревожно, что тетки вконец перепугались, крикнул, протягивая руку:
– Что-нибудь! Ложку! Лопатку! Палочку! Что-нибудь...
Тетки ринулись, ударились друг о дружку, упали, и тогда профессор резко сунул в горло молодому железнодорожнику два сильных пальца...
Дальше я снова могу рассказывать сам.
После ослепляющей вспышки в голове боль пронзила насквозь не только сердце, но и все тело, и тут же, следом за нею и вместе с нею в мое нутро хлынул воздух, быстро наполняя меня, а наполнив, как праздничный легкий шар, понес куда-то, в живое пространство. Я летел, кружился, чувствуя, как встрепенулось, зачастило сердце от пьянящей, так нужной ему и мне воли, словно его и меня вытолкнули из тесного сундука, словно подбросили хворосту в дотлевающее пламя.
Что-то порченое, вонючее хлестало из моего рта, слезы лились, и когда я открыл глаза, какое-то еще время все плавало, дробилось передо мною, но до лица дотронулись спиртом пахнущей ваткой, протерли его, промокнули глаза, и сквозь мокро на ресницах я увидел приближенное ко мне, сверкающее очками, этакое типичное лицо старомодного доктора. Он держал меня за плечо и что-то говорил, радуясь моему светлому воскресению – я это распознал по его взгляду, и слезы пуще прежнего закипели во мне и полились из глаз, теперь уж не от боли, теперь уж просто так.
– Дыши-ы! Дыши-ы! Дыши-ы! – напевал доктор.
Я признательно уткнулся носом в мякоть халата, пахнущего талой енисейской водой.
– Все хорошо, юноша! Все хорошо! – Доктор приподнял пальцем мой подбородок, и почудилось: под очками у него заблестело. – Не плачь, а то и мы заревем. Хорошо дышать?
Я хотел сказать: дышать не просто хорошо, дышать – это не знаю какое счастье, – но только шевельнул языком – такая боль ожгла горло и такая снова хлынула дурь, что уж не до разговоров мне сделалось.
Те самые санитарки, что хотели меня мыть и вместе со мною, как потом сами признались, наревевшиеся досыта, повели меня в перевязочную, где усажен я был в удобное, тугой кожей обтянутое кресло. Медицинская сестра смазала мое горло намотанной на палочку ватой, густо облепленной вонючей дрянью. Боль все не проходила, но я дышал. Никогда еще я не дышал так – так жадно, никогда так не наслаждался самой возможностью дышать.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.