Каждая морщинка на лице этой старой женщины для него родная. Эти глаза согревали его, всыпающего в колыбели. Эти губы прикасались к его лбу, когда он метался в жару, принося прохладу и успокоение. Дурды не знает своей матери, не помнит ее, но эту женщину он ласково зовет «эдже» – «мама». Она приходила к нему вместе с солнечным лучом, бьющим в окна его мастерской, она смотрела на него из глубины комнаты, и даже во сне он видел ее глаза – тревожные, вопрошающие, бесконечно добрые, и морщины, и седые пряди из-под платка. Именно такой он изобразил ее на «Портрете матери», висящем теперь в музейном зале.
Мадонна – прекрасная, как весна, мудрая в своей красоте материнства – живет, бессмертная, на сотнях, тысячах полотен. Его мадонна (как не идет ей это красивое, но такое далекое и чужое слово!) стара: сорок лет назад судьба отняла у нее мужа, увела его в ночь. Она стояла тогда на пороге, смотрела вслед и словно не замечала дождя, только старалась укрыть от его холодных струй годовалого сына, спокойно спящего на руках. Потом она растила сына и строила кошары для овец, когда хватало муки – месила тесто и пекла лепешки: собирала ветки саксаула на дрова и стерегла колхозный скот. И все это время ждала и до сих пор ждет мужа и не хочет верить бумаге с еле видимым штампом, в которой написано, что ждать не надо, ждать бессмысленно.
Год за годом Дурды живет этой ее верой, и боль ее сердца ударяет в его грудь. Сейчас он стоит в тихом музейном зале, глядя в ее глаза, забыв про все вокруг. А на рисунках и полотнах, заполнивших стены музея, идет своя жизнь: смеются мальчишки из далекого аула: старое дерево одиноко возвышается над голым холмом: среди буйства зелени поет песню речка – веселое и хрупкое сердце оазиса; смотрят с холстов люди – крестьяне, художники, ковроделы...
Тихо, очень тихо в зале. Скоро эта тишина кончится. Кто-то будет торжественно разрезать ленточку, потом произнесут подобающие случаю речи, собравшиеся будут вежливо аплодировать, фотокорреспонденты засверкают своими «блицами»... Но сейчас, пока стоит тишина, пока Дурды еще наедине со своими картинами, что чувствует он? Прощается с ними? Желает «большого плавания»? Может, жалеет о сделанном?
В Ашхабаде не помнят такого. Такого здесь просто никогда не было. Когда пошли разговоры, что молодой, но уже известный художник, лауреат премии Ленинского комсомола Дурды Байрамов дарит родному городу большую коллекцию своих работ, многие сначала не верили, сомневались: правда ли? Оказалось, правда. Его подарок – это сорок семь картин и сто сорок четыре рисунка. Если перевести на деньги – целое состояние, многие десятки тысяч рублей.
О денежной стоимости своего дара Дурды не думал, но об этом стали думать и говорить другие. Бескорыстный поступок вызвал массу пересудов, догадок и подозрений. Некоторые лаконично усмехались: «Ну и дурак!» Другие возражали: «Дурак, говорите? После такого подарка можно рассчитывать на благосклонность «высоких инстанций»!» А один товарищ, «в кулуарах» сразу после открытия этой выставки-дара раздраженно передернул плечами: «Конечно! Так каждый начнет дарить свои картины, если будет уверен, что их выставят в музее!»
Шла обычная, упорядоченная и освященная буднями жизнь, и вдруг этот нарушивший равновесие поступок. Даже некоторые из тех, кто искренне любил Дурды и не пытался найти в этой истории «двойное дно», участливо предупреждали его: «Смотри, все ли тебя правильно поймут?!» А между собой вздыхали: «Чудак!»
Но почему, собственно, чудак? Почему людей, совершающих подобные поступки, мы спешим назвать чудаками, донкихотами? Неужели благородные, бескорыстные поступки в нашей жизни уже переходят в категорию чудес? И кто они все-таки, те, к кому мы спешим примерить нашу «палочку-выручалочку» – затертый от употребления эталон «чудака»? Может быть, для них отменили материальную заинтересованность? Или же они предельно непритязательны?
Они живут рядом с нами, ходят по тем же улицам, стоят в тех же очередях – живые, непридуманные и совсем не похожие на мечтателя из Ламанчи. Не строители воздушных замков, не «с луны свалились» – они родились и выросли на нашей земле, корни их в эту землю ушли глубоко и надежно, узловатые и сильные, как руки крестьянина, рабочего или художника. Он спешит через занудную хмарь ашхабадской зимы, больше напоминающей ленинградскую осень, в свою мастерскую. Скорее встать перед полотном, вдуматься в него, слиться с ним...
Это началось три года назад. К молодому, но уже одному из лучших художников Туркмении, Дурды Байрамову, пришел его друг; директор республиканского Государственного музея изобразительных искусств Аннадурды Алмамедов:
— Дурды, в художественном училище курс «горит» без педагога. Выручай!
— Ты что, смеешься? Сам же прекрасно знаешь: у меня скоро большая выставка.
Потом приходил упрашивать завуч училища. И тоже получил отказ. Но когда пришли сами студенты, им Байрамов не смог отказать: персональная выставка отошла на второй план.
– Вот это и есть наша студия, – водит он меня по подвальным помещениям, уставленным холстами, мольберта ми, скульптурами. – Раньше здесь все было завалено мусором, паслись пьяницы и картежники. Мы очистили подвал, провели электричество, и теперь все это наше. Вон в углу специальная рисовальная бумага из Москвы, японские и голландские кисточки. Тут мы храним краски, холсты, подрамники, гипс.
Он не сказал, что все это отремонтировано, куплено и установлено на его средства. Об этом я узнал позже от его друзей. И подумалось: он что, богатый филантроп, которому кошелек позволяет быть добрым? Ответ на этот вопрос нашел, когда ближе познакомился с Дурды как с человеком, художником, коммунистом. Вот тогда и понял, что жизнь и судьбы этих молодых ребят незаметно вросли в его собственную жизнь и отделить их друг от друга уже невозможно.
Разве есть эталон, которым можно было бы измерить время, вечный цейтнот художника, приковавшего себя к холсту, его мучительные поиски дороги – одной-единственной, своей? Так же, впрочем, как и картинам и рисункам, подаренным родному городу, не подберешь эквивалента в любом наборе дефицитного ширпотреба.
Вместе с учениками искал он помещение для студии, вместе с ними месил глину и замазывал ею дыры, белил стены и потолки. На днях еще до рассвета его разбудил телефонный звонок:
– Дурды Байрамович! Трубу прорвало – студию заливает!
Мокрый по пояс, вытаскивал он из затопленного подвала картины ребят. И ему казалось: он спасает детей, как когда-то, много лет назад его самого спасали из дома, сотрясавшегося от толчков землетрясения.
– Для чего тебе такая студия? Что она у тебя отнимает – понятно, а вот что она тебе дает?
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
«Рабочая эстафета» на строительстве системы магистральных газопроводов