Писемский

Сергей Плеханов| опубликовано в номере №1500, ноябрь 1989
  • В закладки
  • Вставить в блог

Так оно и шло на протяжении первых трех частей романа, законченных еще до поездки на Волгу в 1856 году. Калинович соблазнял мечтательную, умненькую Настеньку Годневу и. обманув ее, уезжал в Петербург, дабы там продать себя за тысячу душ немилой богачке. При всем том он сочинял какую-то тусклую беллетристику, занимался самоедством, но все же поступал не по совести. Словом, вырисовывался незаурядный, новый и для самого Писемского, и для тогдашней литературы тип, воплощавший в себе и черты сентиментала и расчетливого подлеца. Это было психологическое, художническое открытие.

Главная идея «Тысячи душ» та же, что почти через десять лет будет разработана Достоевским в «Преступлении и наказании». Писемский открыл в русской литературе галерею героев, перешагнувших через собственную совесть, совершающих изначальное зло ради будущего добра. Но поскольку художественное воплощение задуманного, поначалу столь убедительное. было нарушено, образ Калиновича не получил окончательного, логически законченного развития, которое могло придать книге столь же неотразимую убедительность, какой достиг позднее автор «Преступления и наказания».

В пору появления новое сочинение Писемского было оценено как крупнейшее литературное событие. Это был. безусловно, лучший роман 1858 года. .Не так уж мало для той поистине классической поры — каждый год появлялось что-то выдающееся. 1856 — «Губернские очерки» Щедрина. «Рудин» Тургенева. 1857 — «Юность» Толстого. 1859 — «Обломов» Гончарова. «Дворянское гнездо» Тургенева...

Современников радовало не только мастерство писателя, но и его социальный критицизм. М. Е. Салтыков-Щедрин. сам долго служивший, находил «Тысячу душ» редкостно правдивым произведением — в той части, которая касалась чиновного мира.

С симпатией отнесся к новому произведению своего литературного собрата Гончаров, который хорошо знал, что за джунгли эти самые «служебные отношения», выведенные Писемским. Именно он был цензором романа, когда «Тысяча душ» печаталась в журнале «Отечественные записки». Только усиленное заступничество Гончарова дало его издателю А. А. Краевскому возможность без переделки опубликовать четвертую, наиболее острую по тем временам часть. Причем сам просвещенный цензор получил за это выговор.

Демократическая публика с восторгом приняла «Тысячу душ». Даже по прошествии нескольких лет лидер радикальных отрицателей Дмитрий Писарев пишет: «О таком романе, как «Тысяча душ», нельзя говорить вскользь и между прочим. По обилию и разнообразию явлений, схваченных в этом романе, он стоит положительно выше всех произведений нашей новейшей литературы».

Вопросы, стоявшие перед Калиновичем. так или иначе решали молодые люди тех лет: переступить или нет через маленькую подлость для будущего торжества правды и красоты, нужен или нет «первоначальный-капитал» для устроителя справедливости? Того исступления, с которым бедный Раскольников вынашивал свои антиномии (Наполеон я или тварь дрожащая), конечно, не было — это, по мнению поклонников вульгарных материалистов Бентама и Бюхнера, слишком мифологией попахивало, мистикой. Вопрос о боге, о черте для них был как день ясен. Боборыкин описывал своих восторженных современников, горячо принявших новейшие естественнонаучные учения, особенно Дарвина:

«Тогда и студенты и студентки повторяли в каком-то экстазе:

— Человек — червяк!

В этой формуле для них сидело все учение, которое получило у нас смысл не один только научный, а и революционный!»

И эпопею Калиновича прочитывали так: поначалу героя среда заела, а потом, когда (приобретя положение) он попытался ей за это отомстить, она его доела. А путь, который он избрал... ну, конечно, неправильный. Надо было работать над собой, расти, читать Молешотта, Бокля, и... Да нет, все равно ничего не дали бы сделать. Так, может, все-таки верно он поступил, пойдя наверх? Помилуйте, господа, ну зачем так категорично — ведь это все-таки литература, сочинение: никто вам не предлагает поступить так же...

После публикации романа «Взбаламученное море» (1863) репутация Писемского в глазах разночинной публики резко ухудшилась. Автора, осмелившегося критиковать либералов и нигилистов, дружно осудили почти все журналы.

Разрыв с либеральным большинством тогдашнего образованного общества привел к тому, что Писемский почувствовал себя изгоем в невской столице...

Приняв решение перебраться в Москву на постоянное жительство, Алексей Феофилактович стал приискивать там подходящее жилье и летом 1864 года приобрел двухэтажный дом с полуподвалом в одном из переулков, отходящих от Поварской. Район считался самым аристократическим (ох уж это любимое публикой словцо!) — здесь стояли особняки больших московских бар. Сюда, кстати сказать, поселил своих Ростовых и Лев Толстой («Война и мир»).

Приведя купленную недвижимость в порядок (Писемский отделал в доме четыре большие квартиры для сдачи внаем), выстроив флигелек для себя во дворе, Алексей Феофилактович перебрался в Борисоглебский переулок летом 1865 года. Здесь он прожил до конца своих дней. Хозяин из него вышел весьма рачительный — всякий крупный гонорар он употреблял на благоустройство усадьбы, что выражалось, между прочим, в возведении флигелей, коих Писемский успел выстроить четыре. Причем каждой новой постройке присваивалось имя того произведения, на доход от которого она была возведена. Дом назывался «Взбаламученным морем», один из флигелей — «Людьми сороковых годов», другой — «В водовороте» и так далее.

Собственное жилище писателя было обсажено тополями и акациями, здесь всегда царила тишина, нарушаемая только голосами птиц. Спрятавшийся в глубине двора двухэтажный флигель хорошо знали московские литераторы, да и приезжие из Петербурга или из провинции нередко появлялись на средах у Писемского. В этом своеобразном салоне неизменно царил сам хозяин, удивлявший и восторгавший не только новых посетителей, но и старых знакомых неистощимым арсеналом шуток, анекдотов из собственной жизни. Старый друг Алексея Феофилактовича Анненков вспоминал о своих встречах с писателем в его гостеприимном доме: «Редкое свойство Писемского — всегда походить на самого себя и класть особую печать своего духа и ума на все предметы обсуждения — делало беседы с ним занимательными и оригинальными в высшей степени. Он не потерял способности различать за тонкой тканью мыслей и слов настоящее лицо людей и представлять их себе, так сказать, в натуральном состоянии, такими, какими они должны были являться самим себе, в своей совести и в своем сознании. Анализ этот, впрочем, нисколько не имел того острого, упорного и надоедливого характера, который не оставляет никакой мелочи без исследования и перевертывает ее на все лады, добиваясь от нее во что бы то ни стало какого-либо слова. Он выражался у него обыкновенно одним метким определением, часто юмористической фразой, которые почти всегда и затеривались в дальнейшем разговоре. Иной раз, слушая Писемского, приходило на ум, что в нем повторяется опять старый, московский тип ворчливого туза. удалившегося на покой, но тут была и существенная разница. Тузы этого рода все принадлежали к вельможному чиновничеству нашему и приводились в движение завистью, обманутым честолюбием, злобой после падения их властолюбивых надежд, между тем как Писемский, хотя и мог назваться тузом литературным, но жажды повелевать и кичиться перед людьми никогда не испытывал, чувства зависти не знал вовсе и в своих заметках покорялся единственно природному свойству своего ума».

А другой близкий знакомый Писемского — профессор Кирпичников, вспоминая свои визиты к Алексею Феофилактоеичу уже в семидесятые годы, когда, как считал критик, явно обозначился упадок его таланта, подчеркивал тем не менее: «Всегда поражал он меня ясностью своего огромного ума, силою своего редкого чисто народного остроумия. Но всегда после беседы с ним получалось в общем тяжелое, тоскливое чувство. Нельзя было не сознавать, что это остатки былого величия, что богатырский талант сошел со старой дороги, а новой не может найти: что преследование одних, равнодушие других, жалостные или неумелые похвалы третьих не дают ему осмотреться, бесят его и ослепляют. А годы все уходят, и все громче звучат в душе печальные слова: моя песенка спета!»

Но эти настроения возникли уже тогда, когда Алексей Феофилактович только поселился в Борисоглебском переулке. Ему было всего сорок пять, а он уже начал ощущать тягостные приступы хандры, которая лишала его всякого желания писать, думать, видеть кого-либо. В письме, датированном ноябрем 1866 года, он сетовал: «Я теперь владетель дома, усадьбы, временно обязанных крестьян, распорядитель 5000 годового дохода — словом, материальная сторона жизни улажена; но никак нельзя сказать того про духовную мою сторону, а паче всего про литературную частицу в оной стороне... Как и чем я ни прикидывайся — проприетером. чиновником, но в сущности я все-таки заражен до мозгу костей моих писательством и органически неизлечимый литератор, но литература-то именно последнее время как-то и дает мне щелчки».

Когда Алексей Феофилактович думал о своем теперешнем положении, ему приходило в голову сравнение с матерым зверем, которого обложили в лесной трущобе красными флажками. Крики, грохот трещоток, стук палок по стволам деревьев. Он мечется по замкнутому пространству, голоса преследователей все ближе, вот-вот грянет выстрел...

Единственным утешением для Алексея Феофилак-товича было то. что он был не одинок в своем отношении к террору критики и руководимых ею «зеленых» читателей. Может быть, в свое оправдание он сетовал: Ивана Сергеевича тоже обругали в «Современнике». И название-то какое у статейки той было: «Асмодей нашего времени»! То ли Базаров в виду имелся, то ли сам Тургенев. И это про Ивана Сергеевича — деликатнейшего, умнейшего человека, врага всякого застоя, первого, кто поднял свой голос против крепостного права! Да за одни «Записки охотника» Россия вечно будет благодарна ему. «Асмодей»! — да кто вы такие, чтобы хулить великих мужей. За версту несет от вас, господа, поповским духом — одни словечки чего стоят...

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены