Петр Проскурин: «Право на многомерность»

Владимир Черкасов| опубликовано в номере №1388, март 1985
  • В закладки
  • Вставить в блог

Литературные уроки

Вызолоченное солнцем майское утро в Подмосковье. Меж утопающих в свежей зелени садовых участков иду к даче писателя Петра Проскурина. Она на самом краю поселка, над оврагом. Раскидистые ивы, ракиты, высокие молодые березы на склонах. В просветах деревьев видится недалекая дорога, за ней поле и там, дальше, раздолье настоящего леса.

Лохматый пес лает и бежит к калитке. Петр Лукич выходит на садовую дорожку в спортивной куртке, на ногах резиновые сапоги.

Мы идем старым яблоневым садом, поднимаемся на просторное, треснувшее от времени крыльцо. Сюда солнечные лучи льются привольно, воздух светел и тих...

— Литература — дело очень серьезное и опасное, даже коварное, — говорит Проскурин. — Любые прогнозы могут не сбыться. Я согласен с Леонидом Леоновым, как-то сказавшим: «Писателями становятся после смерти, ведь вместе с писателем как бы закапывают в землю и его книги. А вот если они прорастут из могилы, из самой земли — писатель состоялся».

Вот уже четверть века Петр Лукич Проскурин пишет ежедневно. Ни дня без строчки — это целиком относится и к нему. Начиналось все в годы армейской службы. Ночами будущий писатель сочинял стихи и драмы. И первый успех — несколько стихотворений напечатали в военных газетах.

На стене кабинета в квартире Петра Лукича висит его давний портрет, рисованный цветными мелками. Будто в легкой дымке тонкое лицо с большим лбом, глубокими темными глазами. Облик поэта. А работал в ту пору начинающий писатель лесорубом и сплавщиком на Камчатке.

«Книгой писательской судьбы», доверительной исповедью можно назвать автобиографические записки Проскурина, отрывки из которых «Смена» напечатала в № 17 за 1983 год. «Постарели, помудрели, стали терпимее и зорче», — пишет автор с вершины пережитого. Но важно, отмечает он, всегда «возвращаться в начало себя». И однажды пустынной ночью в Хабаровске, городе его литературного начала, на амурской набережной уже известный писатель ощутит, а потом опишет такое состояние:

«...Вдруг из ничего завязалась и все яснее стала проступать знакомая и уже полузабытая жизнь: все тени, тени, тени, множество теней... Они родились в моем воображении на этих улицах и площадях, вошли в рассказы, повести и романы, и вот теперь, пользуясь случаем и моей слабостью, минутой душевного смятения, появились из ничего, из воздуха, чтобы напомнить о себе и несколько позлорадствовать над своим творцом — они все те же, они не изменились, или, вернее, они менялись больше в сознании других, вместе с другими, а вот тот, кто вывел их из небытия, уже не тот, ах, как он изменился и постарел!.. И что есть вы? Жизнь? Химера? Или всего лишь опять всколыхнувшаяся тишина в душе?.. Что же вы ждете, и что я скажу вам? Не придумал ли меня самого неведомый творец и не бросил ли кружить и метаться в этом дремучем мире?..»

Вселенная писательского воображения необъятна. Прислушиваясь к воспоминаниям, художник нащупывает лейтмотив обуревающих его чувств, свое жизненное кредо: «Жестокая истина честнее изматывающей и ласковой лжи». Это нерв произведений Проскурина. От этого читательское пристрастие к его книгам.

На одном из авторских вечеров Проскурина из зала на сцену вышла пожилая женщина со стопкой журнальных страниц без обложек, аккуратно перевязанных бечевкой.

— Я выдаю книги в нашей жэковской библиотеке на общественных началах, — сказала она. — Это публикация романа «Судьба» в журнале «Москва». Самой книги у нас нет, хотя от желающих прочитать ее нет отбоя. Вот и ходят по рукам эти страницы...

«У меня счастливая судьба, меня читают, и я буду писать до своего последнего часа», — сказал Петр Лукич на этой встрече. Именно так — «Судьба» — назвал Проскурин свой знаменитый роман.

— Что лежало в идее создания «Судьбы»?

— Знакомясь с опытом отечественной литературы, вдумываясь в ее философскую сущность. — сказал Проскурин, — я пришел к мысли, что наши крупные писатели всю жизнь работали над воплощением одной коренной идеи, которая связывала все их произведения. В молодости у них это происходило порой неосознанно, в зрелости ощущалось четко. Если же у иного писателя в творчестве не присутствовало такой сквозной глубинной мысли, он скоро забывался, хотя при жизни и бывал популярен. Какая же это идея? Я писал, публиковал первые романы и все время искал ответа на свои сомнения и вопросы. Наконец понял, что и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Лесков всю жизнь работали под властью одной идеи — судьбы русского народа, пытались вы разить ее в огромном конгломерате образов своих героев, в отображении жизненных ситуаций, нашей истории. Они доискивались: в чем смысл народного характера, смысл бытия?

— Очевидно, мне просто повезло, — продолжал Петр Лукич. — Когда я оказался в ключе этих мыслей, то увидел, как важно, сообразуясь с эпохой, в которую человек живет, ощущать все изменения, все движения русского национального характера, видеть, что ему на пользу, что во вред. И отсюда должен быть беспристрастный художественный анализ человеческих социальных связей, без которых невозможна жизнь, которыми как бы прошит человек. Еще одной иллюстрацией этому послужил для меня обзор творчества Леонида Леонова, который я готовил к его 75-летнему юбилею. Еще и еще перечитывая его произведения, я снова поразился их идейной монолитности, связанной все тем же вопросом из вопросов. И тогда окончательно — с новыми попытками осмыслить главное в русской литературе — произошел сдвиг и в первоначальном замысле «Судьбы». Я понял, что для раскрытия образа, характера Дерюги на — главного носителя современных народных черт — повествованию необходимо вернуться в послереволюционные годы. Требовалось наглядно показать, как и почему менялось время и менялся чело век. Требовалось доказать, в чем знаменательность этих перемен. В «Судьбе» и продолжившем ее романе «Имя твое» временная протяженность — почти весь наш двадцатый век. Расстояние даже для современных темпов достаточно большое, чтобы пристально рассмотреть развитие новой жизни.

Писательский замысел и его художественное воплощение. Огромный путь подвижнического труда пролегает между ними. Проскурину нелегко далась работа над «Судьбой». Трудно представить, что человек исписывает сотни и сотни страниц, чтобы потом поставить на них крест...

Писатель вспоминает: «Сколько я ни пробивался сквозь мертвые, вернее, отмершие давно пласты жизни, чуда не получалось, удары молотка сыпались непрерывно, слепые, подчас яростные, но живительной искры между резцом и материалом не возникало и тем более не могло возникнуть того ясного пламени, каким должно было чисто и ровно объять все в книге и сделать ее живой... Шли дни, недели, месяцы, и ничего не менялось; были характеры, был сюжет, была даже какая-то определенная стихийность жизненного потока, но все это никак не переплавлялось в одно целое, все существовало отдельно, и одно не усиливало другое, не взаимодействовало и поэтому не играло в потоке жизни своими живыми красками... Я знал по опыту, что книга рождается медленно и мучительно прежде всего у тебя в душе, но подобного я еще не испытывал: совершенно опустошенный бесплодной борьбой с материалом, я бросил работу над «Судьбой».

Писатель бродил по Москве, сидел и думал о чем-то постороннем за омертвевшим письменным столом.

И вот именно в эти дни Проскурин открыл и начал перечитывать «Мастера и Маргариту». И страницы удивительного романа в который раз ожили и зазвучали. Устремление булгаковского духовного взгляда охватить все сущее, как бы оно ни было необъятно, порождало мысли, сомнения, смятения. Над этой книгой «безжалостного критического реализма», по словам Проскурина, он ощутил совершенно иные горизонты творчества. Да, да... «истина бессмертна, и самый большой порок... — это трусость, заставляющая человека изменять не только своей совести, но и совершать самое тяжкое преступление: предать и растоптать саму истину».

И тогда в «обессиливающей борьбе с самим собой», со своим вторым «я» писателю явились однажды картины звонких дней его жизни. Ему повезло, потому что удалось снова вернуться «в начало себя»: «На меня хлынул солнечный, радостный поток жизни из прошлого; он словно растворил меня в себе — понес и понес... все дальше и дальше, швыряя от берега к берегу, бешено и безжалостно переволакивая через перекаты и заломы, и я крепко зажмурился от боли и счастья. Это была молодость, Камчатка, дикая, не обузданная река, в тот сезон, когда я пошел на молевой сплав и работал в бригаде...»

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Обсерватория

Так это было на войне

Как зимовка, десятый «А»?

Молодые животноводы, готовясь XXVII съезду КПСС, выходят на новые трудовые рубежи

Непобедимость

Так это было на войне