На рабочем столе писателя остались наброски и заготовки к повести «Две ночи» («Разлучение душ»). Первая глава повести, которая названа «Ночь первая», по мнению писателя, была уже завершена
Юрий Казаков, имя которого будет жить, пока жива в русском народе любовь к отечественной словесности, написал в своей жизни не так уж много рассказов и очерков. Но как истинный талант он этим немногим громко заявил о себе на весь мир, поразив своих современников пронзительной, чистой и резкой прозой. Резкой в том смысле, какой придавал этому слову И.Бунин, говоря о достоинствах того или иного рассказа. То есть проза Юрия Казакова была резко проявлена, каждое слово наполнено правдой, звучало в ряду других слов с предельной ясностью, было поэтически благозвучно и занимало единственно возможное место в строке и во всем рассказе.
Талант его развился и окреп в начале шестидесятых годов. Появление каждого нового его рассказа в печати становилось событием в литературном и читательском мире. И это несмотря на то, что в то время уже гремели имена таких рассказчиков, как Сергей Антонов, Юрий Нагибин, Виктор Конецкий, Сергей Никитин... Но Юрий Казаков с легкостью, доступной только большому таланту, вошел сразу же в число признанных мастеров малой прозы и занял ведущее в ней место, которое останется теперь за ним навсегда.
Великую Отечественную войну Юрий Казаков встретил мальчиком, живя в то время на Арбате. С какой удивительной точностью и зримой ясностью описывает он в зрелом возрасте те далекие дни, когда в Москве завывали сирены воздушных тревог, как четко врезались в память впечатлительного мальчика бомбежки, разрушения и беды минувшей войны! Это говорит, конечно, о том, что Юрий Казаков был рожден писателем, художником в самом высоком смысле этого слова. И то признание, та всемирная слава, которая пришла к нему, не была случайной, а явилась естественным результатом его очень серьезной и вдумчивой работы, которой он отдавал всего себя, как бы зная заранее, еще с юных лет, о грядущей своей роли в развитии русской советской литературы.
Он много работал не только над своими рассказами. Ему принадлежит многотрудный и прекрасный перевод трилогии казахского писателя Абди-жамила Нурпеисова, перевод, которому он отдал не один год своей жизни.
Юрий Казаков много ездил по стране, открыв для себя, а значит, и для нас с вами, свой Север, написав знаменитый «Северный дневник».
Казаков был очень нежный и вдумчивый человек, до конца своих дней мечтавший о новых поездках на охоту в дальние и близкие края Севера, хотя, надо сказать, он никогда не был страстным охотником, отдавая лишь дань уважения традиции многих старых русских писателей, в творчество которых был влюблен до самозабвения: Л. Толстого, Тургенева, Чехова, Бунина-Прозу Юрия Казакова надо читать уединенно, целиком отдавшись ее поэзии. Не ждите от нее простой информации! Знайте, что эстетическое наслаждение, которое принесут вам строки этого удивительного писателя, и есть та самая высокая и глубокая информация, которую и должен нести людям настоящий художник. — Георгий Семенов
Их было четверо в ту ночь — две женщины и двое мужчин. Еще не было девяти часов когда поодиночке, не торопясь, стали ОНИ подниматься на крышу.
После долгого летнего жаркого дня, после изнурительной и спешной работы не войну, после жужжания станков, запахов масла и металла там, где делали снаряды, или запахов ваты и новой материи там, где ШИЛИ телогрейки и гимнастерки, или запахов лекарств. бинтов и гноя там, где поправлялись и умирали раненые, после дня тревожных слухов и обсуждений, многократных объявлений по радио, боевых маршей и песен, после сводок Информбюро, в которых говорилось, что наши доблестные войска громили противника на всех фронтах, но почему-то оставили еще один город, после длинных очередей в магазинах, после немыслимой летней красоты мрачного дня они должны были подняться на крышу своего дома, чтобы дежурить всю ночь, прятаться от зенитных осколков, слушать грохот выстрелов и взрывов, тушить зажигалки и смотреть сверху на немыслимую красоту затемненной Москвы.
Поэтому они не спешили, поднимаясь по черной лестнице на крышу. И еще потому, что дом был высокий, старый, шестиэтажный, а они устали, и еще там, наверху — они знали, — опять, как и вчера и позавчера, будет тянуться тягостное ожидание тревоги и отдохнуть нельзя будет.
Все они тогда, в то далекое время, были молоды, видели каждый день небо и улицы, и, несмотря ни на что, никто из них не верил, что будет убит когда-нибудь или ранен. И хотя война, начавшаяся месяц назад, была войной, которую никто, из них даже представить себе раньше не мог, — для каждого из них это была война вообще: для всех, для других, — а они, хоть и участвовали уже в ней, должны были уцелеть, что бы там ни было, — это каждый из них знал твердо.
И вот, поднимаясь по гулкой темной лестнице с железными перилами, с различными надписями на стенах, с запахом кошек и земли из засохших цветочных горшков на подоконниках, в темноте — стекла в окнах вылетели при первой же бомбежке, и окна были забиты фанерой, — нужно было хоть пять минут побыть наедине с собой и подумать о том, что же все-таки делается и как жить дальше. Но сколько ни останавливайся, сколько ни клади лоб на холодное железо перил, лестница все равно выводила каждого на чердак, а оттуда на крышу. И скоро они собрались все.
Их было четверо на крыше, над Арбатом, надо всей Москвой в вечернем, уже мглистом воздухе, а пятым был мальчик Коля.
Первой на крышу пришла Лена. Она была богиня, мотогонщица и амазонка. Все ребята с Арбата и из переулков знали ее красный с никелем «Индиан-Скаут», у каждого в душе, как сияющий образ, горели неугасимо ее нечеловечески красивое лицо и летящая фигурка в мужской ковбойке или в жакетике, прекрасные ноги в бриджах и крагах, нежно сжимающие ревущий звероподобный «Индиан-Скаут»!
Она ездила по стене в парке культуры каждый вечер, заездов по пятнадцать — двадцать в паре с красавцем Монтако. Она выходила, сильным ударом откидывая занавеску в стене, на круглую арену внизу, торопливо докуривала папиросу, поправляла локоны и привычно вскидывала руку и глаза, приветствуя свесившихся сверху, с антресолей, зрителей. Потом восточной походкой выходил Монтако, и они вдвоем, уже не обращая больше внимания на зрителей, начинали ощупывать свои мотоциклы. Потом мотоциклы по очереди встрескивали, Лена прыгала в седло уже на ходу и начинала набирать скорость на кругах, на арене, все больше смещаясь в сторону, выписывая эллипс своей судьбы, каждый раз поднимаясь все выше по закругленной внизу стене, и тут же съезжая на арену. Когда мотоцикл ее уже тигрино рявкал и весь деревянный цирк начинал кряхтеть и подаваться, покачиваться в ритме ее наездов, она, выбрав момент, въезжала на стену и больше не спускалась на арену, а все прибавляла газу и поднималась по стене выше, выше — к самым лицам зрителей, и зрители качались вместе со стенами, как в море, и ветер бил им в лица, и шевелились, подавались, стучали и скрипели под колесами доски, а внизу разгонялся, начинал въезжать на стену и съезжать, беря новый разгон, красавец Монтако.
А потом они летели один за другим по стене, это было страшно и прекрасно, лицо ее бледнело, глаза расширялись, и длинные рыжеватые локоны ее развевались сзади, оставляя за собой золотой след, как бы медную спиральную полосу, медленно гаснущую, как след болида, — волнами мчались они друг за другом, и в извечной тоске она убегала, а он догонял ее, и весь цирк шатался и был окружен снаружи толпой, внимавшей треску и реву внутри, переминавшейся в нетерпении скорей попасть туда, наверх, по крутой лестнице и увидеть это чудо.
Вечером усталая, бледная, с кругами под глазами, она выводила свой «Индиан» из цирка, улыбалась поздним зрителям, поджидавшим ее, и уносилась домой на Арбат. На огромной скорости мчалась она по Садовому кольцу, но милиционеры знали ее, козыряли и долго смотрели вслед.
И это было всего месяц назад! И уже две недели она не жила дома, училась на курсах медсестер, работала в госпитале, таскала вместе с санитарами раненых из палат в операционную и назад или выносила умерших в подвал. Ей уже выдали гимнастерку, юбку и сапоги, а она ненадолго заходила домой, злилась там в одиночестве, неохотно пила жидкий чай, смотрелась в зеркало, кривила рот — две недели она ждала ответа из военкомата, а ответ не приходил. «Надоело! — кричала она по телефону Пескову и даже стучала по столику. — Элька, ты ни черта не понимаешь! Ты забыл Испанию! У нас сейчас все горит, города горят, пойми ты это! Я туда хочу, я в авиацию хочу!»
Пескова звали Элигием, но имя его во дворе как-то не прижилось, и клички ему подходящей не придумали, так и звали с детства: Песков да Песков. Зато Василий, как только приехал на Арбат лет двенадцати, как вышел первый раз во двор и увидали его ребята, увидали его припухшие губы и глаза, так сразу и решили: Губан! — и точка. И имени даже не спросили.
Ночь шла на убыль. Самолеты, частью отбомбившиеся, частью отогнанные, начали уходить один за другим на восток и на запад, прожектора стали гаснуть, зенитки умолкать — приходило время отбоя.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
XXVII съезд КПСС требует от нас...
В защиту учителя
Двадцать лет не внедряется изобретение, защищающее человека от удара током