Роясь в архиве Подольского Дома пионеров, я нашел старую фотографию детского джаз-оркестра. Она пожелтела, выцвела, хочется сказать: отцвела — потому что была похожа издали на большой засушенный осенний лист. И все казалось мне, пока я держал ее в руках, что она, чего доброго, рассыплется сейчас, и исчезнет единственное вещественное напоминание о том далеком довоенном дне, когда на сцене Дома пионеров смеялся-плакал маленький саксофон, унывно-весело вторили аккордеоны и ударял, ударял в медные тарелочки и игрушечный барабан худенький мальчик. У него было наигранно-серьезное лицо с чудной лукавинкой на губах, лицо, которое через секунду может стать восторженным.
Мне захотелось узнать о дальнейшей судьбе маленьких музыкантов этого оркестра. И сотрудница дома, нестарая женщина (до войны она танцевала, и пела, и лепетала стихи в этих стенах), стала рассказывать, напряженно всматриваясь в туманные лица мальчиков и девочек:
— Извините, имен почти не помню... Контрабас убили. Саксофон убили. Гитара работает агрономом на целине. Второй саксофон — ученый. Аккордеон — в сельхозтехнике. Мандолина... учительница музыки. Второй аккордеон погиб. — Она помолчала. — Ударник? Тоже...
— Нет! — раздался негромкий голос. — Нет!.. Это же Миша! Что вы! С кресла в углу кабинета тяжело поднялся мужчина лет пятидесяти — до этого он что-то записывал и будто бы ничего не слышал, — уронил с колен на пол тетрадь и, опираясь на палку, подошел к нам.
— Дайте мне! — сказал строго и дотронулся пальцем до худенькой фигурки мальчика над барабаном — тихо, тихо, точно боясь, что тому может быть больно.
— Миша, — повторил он и улыбнулся, как улыбаются иногда дети, ликующе и смущенно.
— Теперь и я узнаю его, Николай Николаевич, — сказала женщина виновато.
В книге «День мира», отразившей горести и надежды планеты 27 сентября 1935 года, в ряду многих великих и малых событий отмечено рождение в городе Подольске школы художественного воспитания детей. Создал ее Николай Николаевич Гарновский, местный житель, молодой тогда музыкант, воспитанник Московской консерватории...
Но об этом я узнал потом, а в ту минуту видел перед собой ликующе-смущенную улыбку, удивительную на лице уже стареющего мужчины. (Теперь, когда жизнь этого человека хорошо мне известна, я назвал бы его улыбку емкой: живой собирательный образ сотен детских улыбок.)
Он бережно положил фотографию на стол.
— Если хотите, я расскажу вам о Мише... Вы, может быть, даже слышали его фамилию. Шуйдин. Он стал клоуном...
И рассказал о судьбе худенького ударника из детского джаза. Я записывал лихорадочно быстро, стараясь не отстать от живого потока воспоминаний. И думал, ломая карандаш: да это же новелла, хоть завтра печатай, ничего не меняя!..
Но я не стал искать для нее названия, даже не переписал ее набело, потому что понял: она мертва для меня, пока я не увижу ее героя. Да, я должен был увидеть его лицо и руки, услышать его голос — и не только для того, чтобы обогатить повествование живыми деталями. Мне нужно было глубже понять самое главное в этой судьбе: резкое, обнаженное несоответствие между обстоятельствами жизни человека и его делом.
А увидеть его я не мог. Незадолго перед этим он уехал на гастроли в Швецию. Потом путь его лежал еще дальше, в Южную Америку. Я ждал; мне удалось найти его старых товарищей и пожелтелые письма и восстановить полустертые десятилетиями страницы жизни.
Он вернулся, и я к нему пошел.
С детства я люблю это здание с куполом на старом московском бульваре. Люблю его запах, музыку, уходящую ввысь глубину... И особенно первые минуты, когда все меркнет и озаряется, в безумном темпе играет оркестр и наплывает, туманя голову, что-то разноцветное, резкое, золотое и черное, медь и серебро. А потом падает ночь, в музыке слышна печаль, плывут-летят в высоком луче тени, и невозможное кажется возможным...
После воздушных гимнастов вышел на арену он с партнером. И все опять изменилось: чаша цирка наполнилась светом и смехом. Свет и смех родились почти одновременно, будто бы физически слитно, из одного источника, будто бы говоря о новых, не познанных еще закономерностях мира.
Не смеялся один человек — я не смеялся: всматривался углубленно. По арене ходил большой незнакомый мужчина, тяжеловатый, в мешковатом неярком костюме, с грубовато-насмешливым лицом. Он делал что-то, судя по оглушительному хохоту, на редкость смешное. Я не запомнил что: вглядывался в него все сосредоточенней.
Потом он вышел в чалме, с флейтой в руках. Перед ним несли корзинку, из нее хищно выглядывала бутафорская кобра; он ее «укрощал». Та, женственно извиваясь, будто засыпала под монотонное пение флейты. «Заклинатель» скромно торжествовал победу и уже церемонно раскланивался, чуть улыбаясь. Но кобра, точно живая, взвивалась молнией, обнажив большие зубы, и «заклинатель», забыв о флейте, мрачно показывал ей увесистый кулак. В этот миг сквозь огни и грим я увидел, узнал в нем мальчика с лукавинкой на губах.
Через три часа я вошел к нему в артистическую уборную. Он уже переоделся, и странно было видеть его в обычном костюме — без клоунских ботинок и мешковатого платья: удивляла юношеская худощавость, резкость очертаний. Лицо (я увидел его без грима) было утомлено, и нахмурено, и почти неприязненно.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.