Каникулярная повесть

Василий Баранников| опубликовано в номере №951, январь 1967
  • В закладки
  • Вставить в блог

- Гм... И старичок, порядком озадаченный, покидает нас. Нам везет. «Да здравствуют ревизоры, опаздывающие к поездам, и теплоходы, безбилетников везущие!» Помаленьку едем. Смотрим в окошко и по сторонам. Неподалеку от нас скучает девушка. В руках тоненькая книжка. На обложке горнист. Олег начинает знакомство.

- Девушка, вы, случайно, не здешняя?

- Случайно, да.

- И наверное, пионервожатая?

- Как вы догадались?

- Проницательность, знаете ли... Так и знакомимся с комсомолочкой Надей, милой девушкой из Сергача. Олег в ударе и увлеченно беседует на тему о воспитании школьников (с отклонениями в область личного). Выясняется, что ученики - народ неотесанный, Наденьке девятнадцать лет, жнзнь в Сергаче скучноватая, а на веранде не дает проходу шпана... Смеркается. Проезжаем реку Пьяну. Станция Пьян-Перевоз. Выхожу в тамбур. Колеса стучат. Вероятно, через всю мою жизнь так и будут стучать колеса. «И скоро я, как водится, среди графленых линий впишу свою фамилию взволнованным пером, надвину шапку на уши, в такой вот вечер синий возьму, что полагается, и выйду на перрон»... На грязных поручнях холодно, но уходить не хочется. Скоро будет разъезд Тарталей. О таких вот маленьких полустанках любил писать Чекмарев. Таналык, Карталы, Тарталей... «И вот, промчав сквозь овраги и горы, разгоняя ночей тоску, останавливается скорый из Магнитогорска в Москву». Так и запомнилось: топленая полоска заката, деревянный домишко с желтыми окнами, и фигурки людей, и горящий фонарь в руке одного из них. В домике, наверное, горячий чай, маленький уют... В поезде почему-то погас свет, и он мчит с потушенными окнами. Все представляется мне мимолетным: и тоска, и любовь, и недалекое детство... Вот и закат растаял. «Ты думаешь - вести в воде утонули, а наше суровое время не терпит, его подстрелили кулацкие пули, его засосали уральские степи... Годы проходят - месяц за месяцем, и люди, как звезды, падают, так и с вами не выпало встретиться, - судьбою, видать, не нагадано». Мне горько сознавать, что Сергей Чекмарев погиб не узнанным поэтом, а узником мысли: первые двадцать лет только жить и любить, а писать после. Так нельзя, и своими стихами он сам доказал обратное. Причастившийся к поэзии не должен и не может ждать срока... Между тем поезд подходит к сергачскому вокзалу. Надя просит нас подождать у станции «совсем чуточку», она только сбегает домой и принесет немного поесть: «У нас в саду очаровательные яблоки». Ну так что же, будем ждать, нам по привычке. Над Сергачом ни единой звездочки. Привокзальный «пятачок» залит грязью, а в духоте вокзала чемоданов и мешков, кажется, больше, чем людей. В кассу клубятся злая, озабоченная очередь. Тоскливо. Ухожу на перрон встречать свердловский поезд. Кто знает, не с этим ли поездом возвратится в Москву моя Веточка. Я иду вдоль вагонов, а сердце падает птенчиком, словно негаданно будет встреча, именно здесь, в Сергаче, неуютном и пасмурном. Но паровоз загудел, и заплакали и побежали за поездом две девушки в красивых платьях и легких туфельках - прямо по шпалам, прямо по лужам. Потом остановились, обнялись и так стояли... Я не знаю, хорошо это или прискорбно, но обо мне никто еще так не рыдал и за моим поездом не бежали, распахнув руки. Идем втроем вдоль сергачского «Бродвея». Эта улочка темная, хлюпающая. Хрустим яблоками, заедая мягким хлебом, и подшучиваем над провинцией. Чудаки - нам негде спать, и идти тоже некуда. В Сергаче пока что не отстроили отелей. И ведет нас надежда призрачная мимо ночных садов к дому Нади. «У нас только я да мама, так что пойдемте смелей, путешественники». Мы, конечно, идем, ну, а после раскаиваемся, и нам в спины летит пара теплых словечек Надиной мамы. «А за что людская неприветливость прогоняет ночью от порога?..» Что делать! Олег остается проститься с Наденькой, а я чапаю на вокзал, потихоньку ворча от бесприютности... Минут через десять приходят Олег. Смотрит виновато и растроганно.

- Попрощались?

- Да.

- Ну, а что теперь?

- Поезда ждать... или устраиваться... В двадцать три часа пятьдесят минут забираемся, минуя проводницу, на третьи полки пассажирского «Москва - Томск», и... «покатились камушки к городу Казани...».

Казань

В пять часов утра в окне поезда показались «заводишки старые, и вот мы в Казани, и вот мы в Татарии». Грязные, недоспавшие, нервные до чертиков, мы не способны воспринять ничего, кроме пищи и покоя. Казань какая-то туманная. Дрожащие трамваи, липкие столы в ашханэ, серое небо - все претит и отражается ругательски. Сказывается усталость странствия. Хочется спать, спать и спать... Останавливаемся в беленькой гостинице у ВДНХ. Как на чудо, смотрим на гладкие простыня и пушистые одеяла. Случайное напоминание о доме вызывает младенческое чувство отрешенности. У меня першит в горле. Зарываюсь лицом в мягкую, прохладную подушку и забываюсь. Как в пропасть. И, конечно, приснилась далекая Веточка. Она мне долго и нежно внушала, что все былое - большая ошибка: «Вот видишь - облако, оно закрывает солнце и начинает светиться. Но оно уплывает. Так вдоль нельзя - все время под солнцем. Можно сгореть». Я соглашаюсь, со всем примиренный... Просыпаемся днем, бодренькие, бездумные, как бабочки. Казань преображается нашей радостью. Сознание того, что к вечеру не придется спешить к причалу или на вокзал, возвращает ярославскую свежесть восприятия. «Я обретаю вновь свежесть восприятия, радугу над лугом и палитру Матисса...». Направляемся в столовую, долго выбираем, что взять на первое, и решаем: салам как самое дешевое. Салам оказался картофельным супом. Официантка улыбается, что-то бормочет по-татарски и неожиданно называет «сынками». Становится совсем весело. Потом гуляем по вечерней Казани... Голубая скромность реклам. В переулках прохлада и ти-шина. Торжественно и таинственно возносится в синеву черно-золотой собор. Встречная женщина поясняет: «Собор Петра и Павла. Возведен мастерами из Флоренции. Православный». И я думаю об ушедшей волшебности Флоренции и стихах Блока. И душою овладевает странное, лесное спокойствие. Казань «завораживает, как замораживает». «Тихо-тихо сидят снегири на снегу, посреди прошлогодней крапивы, я и сам до конца рассказать не смогу, как они хороши и красивы...» В кинотеатре смотрели «Алые паруса» с участием дочери Вертинского. «Чудеса надо делать своими руками... И звезды спустятся с неба, чтобы поздравить тебя...» Выходим на улицу, и Олег улыбается: «Ты не находишь, что «чудеса и звезды» - это относится к нам? Наши чудеса и наши звезды. И если учесть, что я хочу пять и свершить чудо сие в наших руках, пойдем и опрокинем по стакану газировки...» Поздно вечером в читальне Казанского университета я вспоминаю вестибюли Московского метро. Это потому, что читальня обработана под грот и напоминает подводное царство. Красивою рыбкой выплывает песня, покоится море, играет на гуслях Садко......а гулял Садко-молодец тут двенадцать лет, никакой над собой притчи и скорби Садко не видывал.

Сююмбеки

В Казанском кремле сплошь госучреждения. Лишь башня Сююмбеки напоминает о древнем. «Скорбно и странно» стоит она в лесах, «как бледный дождь в холодном небе». Башня реставрируется. Сквозь остатки побелки пробивается розовость кирпичей, словно в березах - гроздья рябины. Это напоминает живопись И. Э. Грабаря. Пахучая сирень отражается синим цветущим островом в черном зеркале рояля. Живопись и поэзия, как башня Сююмбеки, в лесах ассоциаций. Мысли - это ассоциации сердца и мира. И живопись и поэзия строятся путем углубления восприятия вплоть до сверхметафоры, вплоть до парадоксальности цвета и формы. На эскизе Рериха к балету Стравинского «Весна священная» золотые купола холмов. Они залиты солнцем. У Матисса «веселые красные люди» танцуют огненный танец радости вкруг зеленой планеты. «Блажен земной шар, когда он блестит на мизинце моей руки» - Велемир Хлебников. В одной из своих поэм он, кажется, упоминает о башне Сююмбеки. Когда я думаю, чем мне наполнить рог жизни, я возвращаюсь к Хлебникову. Часто говорят о печальном разладе гения с действительностью. На мой взгляд, жизнь одинокого Хлебникова - одна из счастливейших, одна из тех немногих жизней, которые должно взять за образец. «Служенье муз» - настолько тонкое и суровое дело, что подчас ликование в жизни оборачивается творческим горем, а перенесенные страдания приносят улыбку. Кто знает: став мирским пастырем, создал бы Ван-Гог шедевры?! Свернув с дороги противоречий и бед, пришел бы он к полям обетованным? Не думаю. Уходя за призванием, преодолеваешь горы и разбиваешь ночлег на берегу неизвестной реки. Я не жалею великомучеников, я им завидую. «Вот вы прожили срок, срок жизни, и сразу же почувствовали это, так как многие истины просто отвалились от вас, как отваливаются черные длинные перья из крыла ворона в свой срок, и он сидит один в угрюмой лесной чаще и молча ждет, когда вырастут новые»» Но есть и останется истина - о глубоком родстве всего живого. Быть может, вся наша жизнь есть только жертва во имя радости далеких поколений. Велемир Хлебников называл себя человеком, исполняющим «солнечный шепот»: Лишь золотые трупики веток Мечутся дико и тянутся к людям. Не надо делений, не надо меток. Вы были нами, мы вами будем.

Солнце

В Свияжске впервые за все время странствия проглянуло солнце. Оно светилось на рельсах и потихоньку теплило шпалы. Но через час снова дождь. Снова вода и смачная черная грязь. В привокзальной столовой утомительно долго жуем макароны далеко не итальянского вкуса. Тошнотно. На стене общественного заведения лаконичная заповедь: «Будь осторожен, как слезинка на веке». Смутное предчувствие заболевания. Надеваю теплые носки и делаю резкие физические упражнения. Олег листает записную книжку, о чем-то думает. Не о сергачской ли Наденьке?.. Спустя три часа приходит поезд на Бурундуки. В поезде тепло, людно и поэтому уютно. Охватив колени руками, съеживаюсь на верхней полке и начинаю мучить себя воспоминаниями. Против моей полки татарская чета, кажется, молодожены. Они деловито бормочут - наверняка о хозяйстве, и время от времени он неторопливо целует ее, косо посматривая в мою сторону. Что мне до них?! Я сижу, слушаю колеса и мысленно разговариваю с Веточкой: «Ты знаешь, каждое утро, как только я просыпаюсь, я говорю тебе: «Здравствуй. Веточка!» - и вспоминаю твое: «Васенька, здравствуй». Сентиментальность ли это, не знаю. Наверное, то, что одним кажется сентиментальным, для других - сокровеннее сокровенного. Потеряв тебя в жизни, я боюсь потерять чисто душевное ощущение твоей близости. Когда я чувствую тебя рядом и знаю, что тебе нужны и моя угрюмость, и моя радость, и моя боль, - большего мне не надо. Только бы дышать на холод глаз твоих. «Было много у нас разных разностей, и любви, и печали, и радости...» Кто-то говорил: жизнь как поезд, - освещенные окна, потухшие окна... Веточка, зажгли свет. Если только захочется, очень просто. «И за горами, серыми, мглистыми, за Волгою плавности полной, я помню хорошую, близкую - я только такую помню...» Поезд тормозит. Очнувшись, свешиваю голову вниз и осматриваюсь. Пытаюсь вникнуть в разговор татарских женщин. Вдоль вагона идет девушка. Откуда это - «есть в городе девушка, и зовут ее Лилиан»? Девушка замечает мою непричесанность и улыбается. Улыбается она удивительно. Улыбается доверчиво. Вот она идет обратно и садится к откидному столику. Я зашнуровываю ботинки. Я спускаюсь с полки. Я спрашиваю, скоро ли будут Бурундуки и не знает ли девушка, что такое Бурундуки... Есть в Буинске девушка, и зовут ее Асей. У девушки волосы, как ночные гибкие волны, и ласковые глаза. Она немножко учит меня татарскому языку. Слушая мой татаробред, забавно подтрунивает... За окном поздний вечер и степь. И мне хочется вспомнить Мусу Джалиля. «Покидая город в тихий час, долго я глядел в твои глаза, помню, как из этих черных глаз покатилась светлая слеза». Это было за два-три года до Моабита. Он писал об утренней звезде Чулпан, протягивающей к людям руки... Дочь Джалиля тоже звали Чулпан... Я не вижу лица этой женщины. У нее крепкие руки с набухшими пальцами. Женщина с тяжелыми руками шуршит газетой, вздыхает, а тоненькая девчурка теребит ее за кофту: «Тетя Фаина, значит, солдаты вернутся домой, да, тетя Фаина?» «Да». «И спокойно». Сморщенный старик покачивает головой, словно скорбит о чем-то... Один из моих друзей как-то рассказывал мне: «Она спрашивает, как ты думаешь, что с нами будет?» А я говорю: «Ничего, просто я сделаю тебе предложение, и будет свадьба, и будем жить, если не война...» Лучшие люди земли гибли со словами: «Месть и война до победы», - теперь умирают и говорят: «Да будет мир». Оглянитесь, сколько вокруг детей!... Помню, я проходил по туннелю метро на станцию «Площадь Свердлова». Люди шли торопли-во и молча - только стук каблуков и шарканье подошв. И вдруг запели птицы. Под сводом туннеля они пели и щелкали, как в мокром лесу поутру. «Только с пением птиц можно сравнить разноголосицу детскую...» Мальчишки и девчонки, они шли по гулкому туннелю, ведомые солидными тетями, и даже минуту не могли помолчать. Это ничего: придет время - будут много молчать и подолгу задумываться... Вы хорошо помните свое детство? Я вот только отрывочно, и это несмотря на то, что полностью от детства еще не отлепился. «Давайте припомним детство, пока оно совсем рядом...» Мне было семь лет. И было лето. Я выздоравливал от туберкулеза, впервые помаленьку читал и слушал по радио футбольные репортажи. Однако во дворе больницы я поспорил с приятелем, что возьму «пенальти», который пробьет Колюха, сильнейший наш бомбардир. На мне была белая распашонка, и, когда я бросился на мяч и покатился, случилось несчастье: я расцарапал нос и разодрал рубашку аж до пупка. Я очень переживал и ожидал наказания. Но толстая тетя Поля - наша нянечка - обещала никому не рассказывать и дала мне другую рубашку... С тех пор я не раз бросался за улетающим мячом и почти всегда неудачно - царапался и рвал одежду. Но всегда находилась добрая нянечка, которая успокаивала и облачала в чистую, новую рубашку. Когда я чувствую в сердце биение стиха, все прекрасно: и женщины, и подножки, и полустанки, и шпалы. Затишье - мучение. Джон Рескин заметил: «Ничто великое не может быть вымученным». Если бы все невыстраданное стало великим, людей называли бы бедными. «Бедные, бедные люди, как вам скучно жить без цветов, без иллюзий и без прелюдий, в мире счетных машин и станков...» По дороге в Сызрань светло и снежно выпали строчки: «Будут стихи, как солнце, веселые будут стихи, седые, печальные, будут шары улетать невесомые и кольца звенеть обручальные». Благодаря странствиям стихи заиграли, словно мальки, словно речушка по камушкам. «Счастлив мальчик, который бежит по песку...» Вчера в Куйбышеве Олег протянул «Литературку» - читай! - и я прочитал шефнеровское: «Вот и кончен далекий поход, не лекарство ты пьешь из стакана, это губы твои обдает горьковатая зыбь Океана!» Именно в Куйбышеве «Море» и «Облако» Архипа Куинджи, Его волнует высокое белое облако, тающее на солнце. Облако встает над желтою степью, как над жизнью встает воспоминание о юности. Мудрой и тихой сказкой улетает облако в синеву... Где ты пропадала, Арина моя Родионовна? Сказка пришла ко мне в 18 лет с пейзажей Куинджи. У солнечных камней колыбельных берегов я повстречался с детством... Сегодня я думаю о ненастном осеннем вечере на далекой Неве и «постаревшей девочке», влюбленной в «Украинскую ночь». Теперь никуда мне с ней не идти, и Русский музей, вероятно. давно нас забыл. И придется все повторить одному... «Канал Грибоедова, Спас-на-кровн, листья к решетке прижалися, и голову Пушкина дождь окропил, словно рыдая от жалости...» Может быть, Михайловские сосны писал Куинджи - кровавые закатные сосны на дымчатом снегу... Я долго смотрю, и руки мои опускаются, и дыхание становится глубоким, прерывистым, как после рыдания, как после пушкинской строчки.

Кряжим

В Сызрани забираемся в товарняк, идущий на Саратов. Распахнутая дверь вагона. Черный вечер. Где-то за городом пламя горящего газа, трагическое и прекрасное. Свежесть. Спелость созвездия. Устраиваемся на грязных досках и, скорчившись, дремлем. А поезд, знай себе, постукивает, постукивает да постукивает...

- Олег, ты спишь, Олег! Проснись - приехали. Дальше товарняк не пойдет... Не знаю, какой-то Кряжим... Глубочайшая ночь, неожиданно теплая, тихая, приняла нас в себя. По кустам стрекотали сверчки. Кряжим - рабочий полустанок, где останавливаются два поезда в сутки. Станционная будка. Заброшенность. Бредем по шпалам и не знаем куда. Какой-то вагон. В освещенных окнах женщины в ночных рубашках, без лифчиков. Вероятно, путейское общежитие. Даже вагон и тот не для нас, земля же холодная, словно рельсы. Так идем еще метров сто, и вдруг впереди - силуэты изб. В ночи зажигается окно. Подходим к порогу, перед нами какой-то хмельной парень.

- Слушай, друг, не скажешь, где можно переночевать?

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены