Елабужский родник

Алексей Николаев| опубликовано в номере №1421, август 1986
  • В закладки
  • Вставить в блог

Такие времена стояли в российском искусстве, когда начинал в нем знаменитый пейзажист. А чтобы понять, на что же решался провинциал из вятской глубинки, приведем несколько строк из письма к нему упомянутого нами художника Осокина: «Вы пишете, что имеете склонность к ландшафтам. Это хорошо, но подумайте сами хорошенько, что повыгодней. Если к исторической живописи привыкать, по-моему — лучше, потому что, хотя и не быть знаменитым художником, можно жить хорошо и иметь более дела, а ландшафты мало принесут пользы в посредственном искусстве...»

Вот оно, это извечное — «жить хорошо» и «повыгодней»! Бес этот под разными личинами является человеку во все времена, и сколько покалечил он душ, переломал талантов — не счесть! Устоять могли только самые крепкие — с душой, открытой предмету любви и с корнями глубокими. Шишкин устоял. А когда по окончании училища вознамерился он поступить в Петербургскую академию, то, зная его склонность к простому русскому пейзажу и в надежде, что задание отрезвит, направит большой талант к «серьезному роду», совет академии предложил Шишкину рисовать «натуру природы» ранней весной, когда она еще очень бедна и, как полагали, искусству недоступна. Короткое время спустя Шишкин рисунки представил.

Каковы они были, судить можно по тому, что высокий совет почесал в затылках, развел руками и единодушно решил: «Молодец, москвич!»

А «москвича» тянуло уже в Елабугу...

В «Записках о достопримечательностях разных» Иван Васильевич Шишкин запечатлел одну из них, немаловажную: «1861 г. Сын Иван Иванович из Питера через шесть годов приехал 21 мая классным художником первого разряда».

Его ждали. И не потому, конечно, что дошли до Елабуги вести о том, что картины ученика академии — «Вид в окрестностях Петербурга», «Дубки под Сестрорецком», «Сосна на Валааме», «Вид на острове Валааме» — увенчаны наградами самого высокого достоинства, но, главное, потому, что возвращался он к роднику, с которого все началось.

А он ждал встречи с отчим краем особенно, если специально к этому случаю завел тетрадь-дневник, и первая же в нем запись — сущая драгоценность для понимания истоков его любви и пожизненной привязанности:

«Не доезжая 18 верст села Пьяного Бора, острова украшены великолепными дубами, под горой большой ручей, густой лес смешанный (урема)... Дорога идет по самому берегу, и у дороги разбросаны дивные осокори, перемешанные с тополем, ивой и кустарниками; дальше идут дубы: крутой берег, каменистый с обрывами — место, по-моему, самое замечательное в отношении живописности и сочетания разнородных видов деревьев для пейзажиста...»

Какова точность и каков взгляд! Взгляд натуралиста!.. Написал и подумал, что этим словом даю пищу недоброжелателям нашего пейзажиста: мол, добросовестный, но сухой ботаник, не более того. Поостережемся, однако, делать подобный вывод. Я даже думаю, что есть в этом нечто оскорбительное для русского уха и глаза. В процитированном отрывке практическая направленность и предметность описания настолько сильны, что скрывают собой чувства, владеющие автором, они как бы за изображением. Думаю, именно здесь, в короткой дневниковой записи, искать нужно то, что и отличает пейзажи Шишкина от картин других мастеров этого жанра. Пояснить хочу примером, от искусства недальним.

Есть люди, которые любят, но не говорят о предмете любви; чувства их в самой любви, а не в словах о ней. Любовь эта на первый взгляд может показаться лишенной изящества, даже грубоватой. Но тут нужен другой взгляд — долгий, пристальный, и тогда увидишь, что она крепкая, надежная, хотя и без огласки. Не такова ли живопись Шишкина, где сам по себе предмет изображения настолько значителен и убедительно прекрасен, что все остальное довершить должен прямой, непредвзятый взгляд на него?..

Да, в пейзажи Шишкина, где краски «не ликуют», «не кричат», где композиция будто бы и «не выстроена» художником. а живет сама по себе, где в самой картине ничего не происходит, а просто стоят деревья, растет трава, — в пейзажи эти нужно долго и спокойно всматриваться, и тогда только услышишь, как тягуче-гулко шумят высоко в небе вершины сосен, журчит невидимый в корнях ручей, а запах глухого, заросшего папоротниками оврага, так убедительно ощутим, что той привычной грани искусства и жизни как будто и вовсе нет... И все это происходит лишь потому, что отыскал художник в природе ту самую правду, которая сама по себе уже искусство.

Но чтобы окончательно объясниться с возможными недоброжелателями Шишкина, прошлыми и нынешними охотниками попрекнуть художника тем, что был он якобы рабом натуры и самый вид природы опережал у него идею, напомню еще об одном.

На ученическом каком-то рисунке, на обратной его стороне торопливой рукой — запись: «Раздолье. Простор, угодье, рожь... Русское богатство». Слышите? Или лучше сказать — видите? Вот оно, когда и как явилась ему знаменитая картина — исподволь, из сердца, — а натуру найдет он потом, много лет спустя, в Елабуге — рожь, дорогу и сосны во ржи...

А в елабужское то лето, вернувшись домой «классным художником первого разряда», словно стараясь разглядеть в родных краях упущенное в юные годы, исходил он с тяжелым своим этюдником многие версты окрестных дорог, и в кармане парусиновой блузы сопровождала его тетрадь-дневник с торопливыми, но такими выразительными записями... Вот чаю напиться свернул он в придорожный трактир. Событие в общем-то и заурядное, но только не для художника, и отметит Шишкин в дневнике вытертые бревенчатые стены, «портреты героев Крымской войны, на черном фоне с золотыми эполетами и крестами; тут же маленькие уродливые портреты Екатерины и Петра I, клетки с птицами, стук, говор, шум... толкуют все о посредниках, народ торговый и любят тоже поговорить об антихристе...» Картинка прямо для Перова с его «чаепитиями», с густым провинциальным бытом, и Шишкин об этом только обмолвится в дневнике — другое у него предназначение, — а дальше подробно писать будет о деревьях, родниковых ключах под кручами, о мхах на пахучей сосновой коре, похожей на старинную бронзу...

Тетрадочку эту возьмет он в другую. далекую от отчих краев дорогу — по странам Европы, куда отправлен будет пенсионером академии в награду за отменные успехи «для совершенствования», и несколько страниц спустя после елабужской появится в ней другая запись: «Черт знает, зачем я здесь, зачем сижу в номере Штадт Кобурге, отчего я не в России, я ее так люблю! Грустно; пою и свищу почти со слезами на глазах: «Не уезжай, голубчик мой! Не покидай поля родные!»

Увы, не приглянулась Европа вятичу — ни природой, ни бытом! Природа хороша бы была, да будто цирюльник по ней прошелся... В тесных кофейнях подают чашечки кофия — с наперсток и все птичьими какими-то «бриошами» потчуют, ни капусты тебе, ни родного ржаного... Но по крестьянской привычке к труду здесь, как и дома, работал он в поте лица, а иноземных собратьев изумлял тем, что, отправляясь на натуру, тащил на горбу тяжелый железный мольберт и полдюжины аршинных подрамников. И в России-то звали его «вятским медведем», а по здешним меркам вовсе в диковину была этакая силища. В работе этой исходил он, изъездил громадные расстояния — Германия, Швейцария. Франция, Италия, — да все тесно казалось, русские версты куда привычнее были иноземных лье. А беда-то главная в том была, что даже эта — от утренней до вечерней зари — работа тоски по дому унять не могла... Пишет, бывало, чистенький швейцарский ландшафт, а думает о том, что в Елабуге уйма грибов и пропасть раков и дубки у Пьяного Бора пожелтели, морозом ударит — зазвенят... Да и художественные здешние выставки (слово-то какое — «салон»!) ему «как-то несродны»: «Мне уже надоедают все эти подвиги и прихоти королей и светских и духовных, все это прошло, и слава богу. Это мертвечина, а мне бы скорее на натуру, на пекло красного солнышка...» И отпишет с грустью домой: «Зима, которую я провел в Мюнхене, в этой фабрике картин, была для меня мучением...»

Что же, быть может, не пришелся он здесь ко двору? Или затерялся среди европейских знаменитостей? Да нет: «Немцы рот разевают от твоих рисунков и этюдов!» Рисунки его пером за хорошие деньги приобретены были в коллекцию знаменитого Дюссельдорфского музея — при жизни такая честь мало кому выпадала. А хозяин художественного салона, торговец, надо думать, хваткий, которого на мякине не проведешь, купив несколько графических листов Шишкина, выставил их в витрине, хранил как святыню, и охотникам перекупить объяснял: «Это вещи, которые я никому никогда не продам, потому что им нельзя назначить цену. Если бы этот художник сосредоточился на таких рисунках, то давно бы имел громадное состояние...»

Вот она, еще одна торная дорожка к благополучию!.. Да где торговцу уразуметь, что у русского художника она другая, не к благополучию ведет — в иные совсем стихии. Не зря же запишет Шишкин на случайном где-то листочке мысль о том, что, если выбрал искусство, к благополучию не стремись — оно погубит... Не уразуметь торговцу, конечно, и того, почему русский маэстро бегает, как мальчишка, по три раза в день на почту, ждет писем из России. Ведь это там, а не здесь понимают, чувствуют, какая дорожка ему путная и куда ведет... Вот Паша Джогин, друг давний, домой зовет: «Полно тебе торчать там, стесненному горами, иди сюда, на простор! Воображаю я твою скуку! Вертайся, голубчик, скорей. Спечем тебе пирог с сигом, а то и с капустой, а то с тем и другим! Ей-богу, наслаждение будет — то-то поговорим!»

А уж как добавит Ванюша Волковский письмишком из сельца Братцева, отыщет, как нарочно, куплетец тоскливо-веселенький. дома под гитару петый. так и совсем невмоготу: «Как ни тепло чужое море. Как ни красна чужая даль, Не ей развеять наше горе, Размыкать русскую печаль!»

И уже не одолеть! И уже, как Репин и Перов. просит он академию разрешить вернуться досрочно, чтобы оставшееся время поработать на стипендию в России.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Давайте объяснимся

Своими соображениями делится композитор Геннадий Гладков

Александр Московка

Спортивный автограф