И тут ее лицо словно бы начинает раскаляться.
– Вы думаете, – вдруг говорит она, – что я не понимаю, к чему вы подбираетесь? Да, я сказала: не откроют, взломаем дверь с милицией.
– И больше ничего? – снова повторила я. Молчит. Не может она, не может выговорить теперь
своих тогдашних слов, да и как выговоришь. «Взломаем дверь с милицией, и Лену будут судить за проституцию» – вот что она тогда сказала.
«Здравствуй, моя любимая Ленка-Аленка, мой маленький колобок! Пишу, как всегда, вечером. Настроение паршивое, скучаю по тебе. Уж и не дождусь, когда мы будем вместе с тобой всегда. Создадим образцово-показательную семью. Мне хотелось бы посмотреть на Н***, когда она об этом узнает (здесь названа та самая бестактная преподавательница, вот как злопамятна любовь! – О. Ч.). Ах, как я по тебе соскучился, медвежоночек мой! Твой Боб».
– Что же он – не знал моего характера?! – стонет Элла Степановна. – Я накричу, нашумлю, а потом отхожу ведь быстро! Я просто так тогда Саше сказала, я бесшабашно сказала!
И снова ошибка, грубейшая: не имеет права мать говорить бесшабашные слова, когда речь идет о предметах, дорогих сыну (слово может ранить куда острее ножа, это азы). Но здесь, конечно, была не бесшабашность, а сердечная судорога, тот пожар души, в котором деформируются, корежатся душевные устои. Она уже забыла о том, чтобы сделать «как лучше», она вообще забылась, потеряла себя. Ею уже владела жажда сделать больно, сломить гордость (а ребята были гордые) и взять их в клещи.
Она уверяет, что страшных слов, сказанных утром Саше, в вечернем разговоре с детьми не говорила. Но, увы, мы должны ее опровергнуть. Когда Саша (кстати, с детства привыкший уважать Эллу Степановну) зашел к ребятам после ухода родителей, Борис успел сказать ему, что «скандал был в основном на Лену». И требование, чтобы они явились вдвоем и чтобы вызвали Ленину мать, к Борисовой учебе отношения не имеет. Да и не кончают люди с собой из-за выговора по поводу успеваемости.
Можно было бы многое сказать в укор погибшим. Они были жестоки в ту ночь и думали только о своей боли, а человек не один в мире, он весь в привязанностях и не имеет права решать свою судьбу самостийно. И как бы ни была трагична жизненная ситуация, нельзя приглашать партнером смерть – это страшная гостья, даже если приходит как итог долгой достойной жизни и уж тем более если обрывает непрожитую. Как бы ни украшали мы ее цветами и речами, как бы ни прятали в огне и земле, она распад, разложение и конец; нельзя прибегать к ней, как к аргументу в жизненном споре. Но они еще не умели пережить (этому учит жизнь, а она только еще начиналась; этому учат взрослые, но не оказалось рядом взрослых), переждать, перетерпеть трудные часы – и какие трудные!
Не умели, потому что находились в том самом переходном возрасте, о котором Элле Степановне, как и всем другим матерям, следовало бы знать то, что заключается этот возраст совсем не в дурном настроении и неожиданных срывах. Они всего лишь поверхностное выражение глубинных процессов, знак того, что нелегко человеку из детства переходить в большой мир, из ребенка становиться взрослым. Расти, просто расти человеку – и то нелегко, а уж перестраиваться, да еще так сложно, как это происходит в отроческие годы – перестраиваться и физиологически и психически, – это уж и вовсе трудно. В этот период сознание человека неустойчиво, неуверенно в себе, и немудрено, он еще не знает мира, в который вступает, или, точнее, знает понаслышке, в весьма смягченном виде – трудности жизни, как правило, еще впереди. Они впереди, но уже ощущаются и тревожат. И если этому неуверенному, настороженному сознанию мир взрослых предстанет несправедливым и жестоким, может произойти беда.
С особой настороженностью юный человек присматривается в этот период к своим близким – такие ли они, какими казались ему в детстве, – и плохо дело взрослых, которые окажутся не такими, не теми. Всем тогда плохо, но для юной, неустойчивой души это может оказаться разрушительным. Борис встречи с этой новой, незнакомой ему матерью – грубой, жестокой, непонимающей – не смог пережить.
Недавно я рассказала эту историю на заводе в большой аудитории. Когда дело дошло до слов «взломаем дверь... будут судить...», зал только что не застонал. А чего стоило Лене выслушать эти слова? И что делалось в душе Бориса, когда он услышал их из уст родной матери? Мир стал другим, жизнь сдвинулась и разом потемнела. Утро шло на них, как цунами, нет, цунами всего лишь несет гибель, а их ждала самая невыносимая из всех пыток – унижение. Они метались, мысль о том, что грязные обвинения будут произнесены публично, что им поверят (поверили же в идиотские сто граммов конфет, да и Н"~, наверное, хорошо посмеется), сводила их с ума. Говорят, утро вечера мудренее, но тянулась долгая зимняя ночь, тянулась, множила, вздувала кошмары, а утро? Оно грозило унижением. Как защитить своего «медвежонка» от матери? Борис не придумал. Запереться? Взломает дверь с милицией. Бежать? Всюду найдет с ее-то энергией. А может быть, у них уже не было сил даже бежать? А может быть, было в их душе отчаянное и мстительное: хочешь взять нас в клещи? Не выйдет. Мы ушли.
И тогда вдруг приобретает свой смысл замок на предохранителе: не ломайте с милицией дверь, она открыта.
Между тем утро и в самом деле было мудренее: в училище к ним, в общем, относились хорошо, никто их прорабатывать не собирался, матери, всего вероятнее, не дали бы произнести грязных обвинений, да и у нее самой было время одуматься, и милиция, конечно же, дверей бы не ломала – вообще жизненные тупики на поверку часто оказываются открытой дорогой. Но у них уже не было утра.
Когда я выступала на заводе, мне вдруг показалось, что Элла Степановна сидит в зале и слушает эту историю, как не свою. Если бы она действительно слышала о происшедшем со стороны, она, я убеждена, была бы, как и все, возмущена и разгневана поведением неизвестной ей матери. Но одно дело – решать жизненные задачи отвлеченно, и совсем другое – столкнуться с самим собой, обожженным ревностью, погибающим от обиды, от той самой судороги сердца.
Потому-то и говорю я о науке жизни, самой сложной и необходимой из наук. Я хочу, чтобы юные, если, не дай бог, наступит для них трудный час, знали: надо уметь пережить ночь и дотянуть до утра. И главное, чтобы матери помнили: не напрасно живет в их вековом опыте высокое искусство самоотречения, дар ясновидения, дар понимания и жалости, которая знает, как порой хрупка, беззащитна и неразумна может быть человеческая душа.
– Пусть меня казнят, – говорит Элла Степановна в гордыне и в отчаянии. – Пусть расстреляют! Моего мальчика вы мне не вернете.
Ни мальчика, ни девочки.
На могилах Тристана и Изольды – влюбленных, живших в вечной разлуке, выросли кусты терновника и сплелись ветвями. Я не была на кладбище, где похоронены Лена и Борис, но знаю: над ними тоже вырастут и переплетутся ветки – как знак печали и беды, как предостережение.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.