– Чего мне обижаться. Зови, как хочешь.
– А я ждала его с войны, радость копила. А радость вся и сгорела в танке. Господи, кричал он, наверное. Лучше б его сразу убило, чтобы огонь не взял. Рассказывали мне, как он перемучился. Мое имя говорил. Эх, и пожили бы мы...
А я уже думал, какую бы ей штуковину принести, замечательную, веселую, чтобы тетя Лиза не омрачала себя далекой думой. Только не придумывалось у меня, сон настилался, пахнущий теплой сосной.
– Я тоже об отце мучаюсь. И мать, как ты, в зеркало смотрит. Холодно, говорит, а в дому печь трескает. Трескает...
И в глаза мне сыпались искры. Над крышей передвигались сосны, оглаживали воздух ветвями, провеивались, роняя просушенные иголки.
Утром пел горн. Я прислушивался, отвыкая от сна. Гремели рукомойники. За окном толкался о скамью баран, глухой и глупый. Маленькая пчела скользила по стеклу. Тетя Лиза появлялась на пороге со сковородкой, словно и не спала, а всю ночь жарила глазунью.
И так день ко дню, как свежие, пропитанные солнцем бруски для просторного дома. Мужики на соседней улице рубили избу голубыми топорами, загорелые, точно купаные в масле, и широко разлеталась светлая смолистая щепа. Обильным на солнце выдался август, лишь по глубине оврагов хоронилась сырость, где выходили наружу чистые ключи и устаивались в ложбинах зеркалами. У меня там было свое притаенное местечко, поверху сплошь обросшее крапивой. Я сидел там иногда на обмытом гладком камне, опустив в легкую сбегающую воду ноги. Никому не было до меня дела, и застань кто-нибудь здесь, не сразу бы и угадал, где крапива, а где я – настоящий человек. Сюда и звуки не проникали, только пела свое вечная вода и похрустывали изредка суставами сосны.
Но однажды я услышал плач в сплошном перевитом кустарнике. Пошел на возникший голос, карабкаясь по склону. Девочка плакала козленком, ни для кого, себе в утешение. Она и вскрикивала изредка, точно ее щекотали, а потом вдруг начала икать от окончательной растерянности. Получалось, что она так забавно пускает пузыри. Открылась она мне, легонькая, на коротком пеньке, в маячке и трусиках, с красной лентой в совсем, соломенных волосах.
– Эй! – позвал я. – Не бойся. Чего здесь ходишь?
– Мальчик, хорошенький, спаси меня, – запричитала она. Ну, точь-в-точь козленок. – Я тебя до самой смерти помнить буду. Босиком я. По шишкам. Вся-вся искололась...
Шпарила, как наизусть приготовила. И слезы пропали, грязь на щеках осталась, худая-худая девочка и красивая.
– Ходи за мной, – сказал я. – Дома, что ли, нету?
– Лагерская я. Мы с тобой потом печенье есть будем. И не жалко мне, – засмеялась, счастливая, ни с того ни с сего. – Другие ночью грызут. Я думаю, что они там делают, а они грызут. Под одеялами. Я думаю, а вдруг язык откусят, и говорю: «Кттптт, мыши страшные! Качается черный гроб, качается...» Это чтобы как в сказке.
– Ух, ты, а сама трусиха.
– Мне потому что больно. Я заблудилась. Притащил я ее к своему камню, усадил.
– Мойся, – сказал я, – пей. Такой воды нигде нету.
– Крапивой вся обожглась, божьих коровок ловила.
Сам того не ожидая, я погладил ее по волосам, такой она мне показалась
маленькой и беззащитной. Но девочка вдруг ударила по моей руке, и некрасивая гримаса покрыла ее лицо.
– У тебя же цыпки! – обожгло меня. – Ты не лагерский. Полез я наверх, не оглядываясь, кусая на ходу колокольчики.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.