Вдали показалась черная точка поезда. Индейцы подхватили меня под мышки и потащили к рельсам. Думаю, что моя белая, как мел, рожица не делала чести грозному Тому Миксу. Я дрожал, как осиновый лист, и с трудом мог вымолвить:
- Я сам... оставьте меня... сам!
Я прижался к шпалам. Индейцы отошли в сторону и, присев на корточки, испуганно поглядывали на меня. Черная точка все увеличивалась. Если бы я тогда убежал домой, они оставили бы меня в покое. Даже для них такое испытание казалось слишком тяжелым. Но я не мог встать и убежать. Нечто более сильное, чем моя воля, приковывало меня к шпалам. В ушах звенело. Мне казалось, что шпалы недостаточно глубоко вкопаны в землю, а рельсы плохо привинчены. Парализованный страхом, я понимал, что решетка паровоза может раздавить меня. И тут же мелькала мысль, что ведь настоящего Тома Микса она не раздавила. Том спокойно прижимался к шпалам, закрывая глаза лишь от боли, вызванной ранами, которые он получил в сражении.
Рельсы начали дрожать, поезд приближался. Я приподнял голову в надежде увидеть кого - нибудь, кто спас бы меня от мести индейцев. Но никого не было. Лишь в выпученных глазах Тити Бутоя я смутно различил огонек страха и сочувствия. Остальные индейцы угрюмо глядели на меня, подавая знаки, чтобы я опустил голову. Я прижался лицом к шпале. Раскаленное на солнце дерево обожгло мне щеку. Пистолеты у пояса больно втыкались в живот, а дрожание рельс отдавалось в мозгу. И в этот момент мне вспомнились гвозди, которые мы клали на рельсы, чтобы колеса вагонов расплющили их и превратили в лезвия для ножичков. Я всем своим существом чувствовал, что чадо бежать, но неотвязная мысль о расплющенных гвоздях парализовала меня. Как будто время остановилось. Мир погрузился в серую бесконечность. Потом в нос мне ударил резкий запах шлака. Меня оглушил лязг железа, которое с дьявольской скоростью перекатывалось надо мной. Сверкающие гвозди, острые, как стрелы, прыгали из - под черных колес снопами металлических искр и впивались мне в голову, руки, ноги, туловище. Видения внезапно исчезли, я потерял сознание.
Когда я пришел в себя, поезд был еще далеко. Обморок длился не более нескольких секунд. Я спрыгнул с насыпи и, остановившись перед индейцами, с ненавистью посмотрел на Магуа:
- Иди сам, если не боишься!...
Флоря устремил на меня взгляд, в котором сквозило превосходство, насмешка и презрение. Горбун бросил наземь кепку и, не говоря ни слова, растянулся между рельс. Поезд быстро приближался. Когда до паровоза оставалось не более трехсот шагов, мы увидели - все сразу - то, о чем забыл и сам Флоря.
- Го - о - орб! - заорал Тити Бутой и первым бросился к Магуа.
В самом деле, горб Флоря сильно возвышался над рельсами. Мы оторвали Магуа от шпал, и через секунду место, на котором лежал он, исчезло под паровозом. Это был пассажирский экспресс. Бледный, как бумага, Флоря ломал пальцы, дико смотрел вслед поезду, так больно ранившему его гордость, и шептал:
- Бандитом буду! Бандитом!
А вскоре пришло время, когда Флоря получил свободу и мог стать кем ему вздумается. За несколько дней до экзаменов он был исключен из гимназии, потому что его мать не смогла заплатить за обучение. Измученная тяжелым трудом и болезнью, прачка слегла в постель и умерла еще до наступления июньской жары. Флоря остался совсем один, и, несмотря на то, что в низкую комнатку, в которой мы прежде играли, переехал брат его матери с женой и кучей детей, горбун замкнулся в себе, как улитка.
Флоря поступил учеником в парикмахерскую, которую содержал отец Ликэ, но вскоре понял, что маленький рост и физический недостаток никогда не позволят ему заняться этим ремеслом. Он попытался найти другую работу. Одно время подвизался у Чапуткевича, заботясь о чистоте «Мадагаскара», затем некоторое время провел в погребе трактирщика у заставы, где мыл бутылки и разбавлял водой вино. Но горбун сбежал и оттуда. Зимой, когда коляды давно прошли и люди уже успели позабыть, что пережили еще одно рождество, я видел, как Флоря заходил вечером во дворы предместья и, останавливаясь перед окнами, спрашивал:
- Принимаете со звездой?
Только потом я понял, что он был голоден и что гордость не позволяла ему просто просить милостыню.
Приближалась весна. Год обещал быть еще более суровым: началась война. Людьми овладела паника, на фабриках увольняли рабочих, хлеб добывался все труднее, по предместью ходили самые невероятные слухи.
В «Мадагаскаре» продолжали каждый четверг выставлять доски с кадрами нового фильма. Но пана Чапуткевича нельзя было узнать. Казалось, земля горела под его ногами. Поляк все чаще выходил на улицу и, устремив взор куда - то вдаль, говорил только о желанном острове, стараясь убедить всех в том, что если Мадагаскар присоединился бы к Польше, немцы ни за что не осмелились бы напасть на его родину. Он напивался каждый вечер. Мы же не понимали, что происходило на свете, и продолжали игру в несуществующих героев. И хотя Флоря стал бледнее и мечтательнее, хотя братья Рику и Тити Бутой поступили учениками к книготорговцу, а Ликэ должен был серьезно подумать о будущем фирмы отца, - индейцы, ковбои, пираты не надоедали нам.
Но вот однажды, в четверг утром, когда пан Чапуткевич, еще не пришедший в себя после «патриотической» пьянки, выставил доски с кадрами, мы, как обычно, ткнули пальцами в героев фильма, который должен был многое перевернуть в нашей жизни.
- Это я!
- Это я!
- А это я!
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Окончание. См. «Смену» №№ 19, 20, 21 и 22