– Теперь, – голос Гладышева затвердел, – я обращаюсь к вам, как к следователю. Вы должны все установить, иначе не будет мне покоя, пока живу. Ничего порочащего в своей жизни я не совершал. Воевал честно, работаю честно, живу честно. Еще вчера я не мог подумать, что Никита... А сейчас, после того, что он написал Наташе...
Я догадываюсь, о чем он думает, не в состоянии произнести вслух страшные слова: «Мой сын кончил самоубийством!» Откровенно говоря, теперь я тоже, узнав о том, что написал Никита Наталье Троцюк. довольно решительно настраиваюсь на ту же волну: а не порешил ли с собой парнишка?
– Федор Борисович, вы никогда не были грубы с сыном? В его взгляде – недоумение.
— Ну, может быть, – уточнил я, – когда-нибудь повышали на него голос?
— У нас в семье не принято было громко разговаривать, – наконец ответил Гладышев.
А Терехова утверждала, что сама слышала, как Федор Борисович кричит на сына. Солгала, чтобы усилить свою «версию», или же он сейчас со мной не совсем искренен?
— Почему вы об этом спрашиваете? – озабоченно произнес Гладышев и укоризненно посмотрел на меня. – Дмитрий Васильевич, я с вами откровенен до конца. Возможно, у вас имеется еще какая-то информация против меня. Я не смею настаивать на том, чтобы вы сообщили ее мне, однако... теперь нельзя играть в испорченный телефон!
— Вы правы, – кивнул я. – Мне и в самом деле стало известно, что у вас с сыном происходили бурные сцены.
Гладышев напряженно слушал меня. На лбу у него собрались морщины.
— Чаще всего, – продолжал я, – это происходило по субботам...
— По субботам? – переспросил Федор Борисович. Он, закрыв глаза, несколько минут думал. Словно восстанавливал в памяти субботние дни и вечера. Потом неуверенно заговорил: – Право, не знаю, что вы имеете в виду... Возможно, это... Я уже вам сказал, что Никита мечтал поступить учиться во ВГИК, на режиссерский факультет. В нашей семье любят искусство. Я и сам до войны занимался в театральной студии... Так вот, иногда по субботам мы с Никитой читали вслух пьесы, киносценарии... Вот и все... Вероятно, кому-то это могло показаться скандалом. Но для этого надо было обладать богатым воображением. Н-да... Ну да ладно...
Мне вдруг на память пришла острота французского мудреца Ларошфуко: «Наши поступки подобны строчкам буриме: каждый толкует их как ему заблагорассудится».
— Федор Борисович, мы обнаружили в карманах пиджака Никиты очки в роговой оправе с плюсовыми стеклами. И двести рублей...
— Жена сказала мне об этом, – кивнул Гладышев. – Очки для меня загадка. А вот что касается денег... Никита коллекционировал почтовые марки. Некоторые из них – старые, старинные, как он говорил, – представляли собой ценность. Вернувшись из Москвы, я не увидел на полке альбома с марками. Не продал ли он марки? Но зачем Никите могли понадобиться двести рублей?
— Может быть, он собирался уехать? – высказал я предположение.
— Лучше бы он уехал! – тихо обронил Гладышев и протяжно вздохнул.
Он встал. Я отметил его пропуск и проводил до дверей.
«Наташа, наш с тобой отец – ничтожество!»
Я повторял эту фразу на все лады, потому что отчетливо
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.