— У солдат тебя отбила. Видишь, рукав-то как в собачьей шерсти? Это я тому в папахе все волосы вырвала: «Мало вам кровушки? Меньшого в овраг увезли, а старшого изурочили?» Они мне тебя и отдали. Одной-то мне тебя тяжело вести... Но довела... никому не доверила.
Отец Артемий лег лицом к стенке и пролежал в молчании два дня. На третий день жена насильно с ложечки накормила его постным супом и, вытирая пот с мужниного лица, рассказывала:
— Опять солдаты приходили... «Как здоровье у батюшки? Надо бы молебен отслужить за победу нашего оружия». А я и говорю: «Как, — говорю, — здоровье у долгого, которого батюшка стукнул? Челюсть ему наладили или нет?» «Нет, — говорят, — не наладили. Его, наверное, спишут по чистой». «Слабо, — говорю, — батюшка-то стукнул. Я бы вас всех, человекоубивцев, в котел с кипящей смолой!» Прогнала я их. Обещались еще прийти. Давай-ка, Серафимыч, от греха подальше уедем за Каму. Раньше-то у Стахеевых какой ты огородник был! Бывало, огурцы, тыквы, арбузы... как поросята. Ты с ними говоришь, а они будто бы понимают.
— Мать, — перебил ее отец Артемий, — ты бы у соседей котенка спросила...
— Так за Камой и самые котяты! — Попадья обрадовалась голосу мужа и всхлипнула. — А здесь их днем с огнем не найдешь, всех перебили...
Отец Артемий закрыл глаза.
— Совсем плохой я стал, никудышный...
— Ну уж и никудышный. Ладно, что живой!
На другой день он ел много, жадно, и жена с молчаливой радостью наблюдала, как он ест, и глаза ее спрашивали: «Еще? Того? Этого?» Отец Артемий спросил:
— Если челюсть долгому не наладили, меня-то зачем отпустили? Жена всплеснула руками:
— А обо мне ты подумал? Я видела, как тебе умереть-то захотелось. Я видела, как тебя от Миши... — царствие ему небесное!.. — в десять рук оторвать не могли. Я все-все видела! Сегодня же за Каму уедем.
— Тише, мать, тише, — просил отец Артемий, посидел, по стенкам вышел на крыльцо, постоял, спустился на траву, прошелся по пригорку около церкви, лег и заплакал.
Поплачь, русский человек! Ляг в горькую траву полынь и поплачь неприлюдно, потому что ты гордый и не должен чужой человек видеть твоих слез. Притихнет было жаворонок, и, не в силах сдержать песню свою, понесет ее высоко-высоко и будет славить негромкую свою родину, кроткое наше тепло. А ты поплачь, может, легче станет.
А потом встань, оглядись, послушай голоса трав и птиц, скрип возов, дальнее купание ребятишек, все звуки милой твоей земли, и ступай жить — жизнь не кончается, сколько бы обид не запеклось в сердце твоем.
До темноты они увязывали узлы. Их набралось много, не унести, и без долгих разговоров было оставлено самое необходимое в четырех узлах, а остальное спрятано в подклети, в тайном месте.
Перед дорогой отец Артемий постоял у икон.
«Что-то будет?»
Ни слова не сказал отец Артемий, только устало перекрестился. А стали уходить — жена вернулась, задула лампаду:
— Как бы пожара не было.
И отец Серафим, полыхнув масляными красками, потонул в темноте пустой избы.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.