Густой туман злоязычия и восторгов окутывал этого человека при его жизни... Вряд ли были люди, вовсе не слышавшие о нем. Но даже если и были, все равно их жизнь стала во многом иной с тех пор, как на земле возникло это явление – Лев Толстой. Потому, что после его произведений люди стали иначе смотреть на многое в мире, в том числе и на себя. Он писал не повести и романы, которые можно читать, а можно и не читать. Он перестраивал мир. Но прежде он должен был перестроить самого себя.
Когда в ноябрьские дни 1910 года он умирал в маленькой комнатке на станции Астапово, весь мир вслушивался в его сбивчиво-затихающий хрип, словно от жизни или смерти его зависела смерть или жизнь миллионов людей, многие из которых даже не читали ни строчки из написанного им. И ниточный пульс умиравшего старика отзывался во всем сердцебиении планеты.
Со дня его смерти прожита вторая жизнь. Дети, родившиеся в дни его похорон, давно перевалили за тот возраст, когда он написал «Войну и мир», «Анну Каренину», и уже вступили в пору «Воскресения». А он не ушел. Он остался в нашей жизни и сам со своими книгами, и еще более в многократных отражениях его литературных детей, внуков и правнуков (сколько их, этих пра-пра-пра!), в пересказах всех масштабов и родов, начиная со школьного учителя, задающего «образ Болконского», кончая всемирно известными артистами, писателями, учеными.
Как пробиться через все эти напластования к нему самому? Через книги, фильмы, статьи, слова? Как увидеть за этим величественным поворотом головы не призрачно бестелесного классика, а просто человека? Как объяснить самому себе этот феномен, называемый Львом Толстым?
М. Горький писал А. Чехову: «Смотришь на него, и ужасно приятно чувствовать себя тоже человеком, сознавать, что человек может быть Львом Толстым». Вслушайтесь в это великолепное «тоже», написанное человеком, который сам по себе был эпохой. Но и для него Толстой был эталоном возможностей человеческих, реализованных во всей полноте. Как это произошло, что фамилия, данная из нескольких миллиардов людей всего лишь сотням, превратилась в нечто гораздо большее – в имя возможностей человечества? Стала по смыслу большим, чем само слово «человек»? Как это произошло?
Снова и снова вглядываюсь в лицо щеголеватого офицерика с фатоватыми бачками, картинно взявшегося за портупею. Вот сидят они на фотографии, четыре брата. Они носили одну фамилию. Но один из них стал Львом Толстым и сохранил остальных от небытия. Только ли им дал он бессмертие? Но как отличить его на этой фотографии? Который из четырех? Можно ли угадать?
В гордой наивности первобытных материалистов, которым все ведомо и понятно и загадок в мире не оставлено ни одной, смеемся мы над бароном Мюнхгаузеном, несусветным вралем, который пытался уверить нас, будто вытащил сам себя из болота, ухватившись собственной рукой за косицу парика. Мы детерминисты. Мы совершенно точно знаем, что все на свете объективно обусловлено. Что нельзя приложить силу к самому себе, если нет внешней точки опоры. И вот: совершил человек преступление – куда смотрела общественность? Остался на второй год – куда школа смотрела? И пишут частные определения суды. И разбирают на педсоветах новые меры против объективных причин второгодничества. Но почему они так избирательны, эти «объективные причины»? На одних действуют, на других нет. А может быть, все-таки прав Мюнхгаузен? И дело в самом человеке, ухитрившемся потащить самого себя за косицу?
Лев Толстой был таким. Наивный человек, он не понимал и не признавал для себя объективной детерминированности мира. Он хотел изменяться сам. Он хотел и мир изменить, чтобы тот стал справедливым и счастливым.
Конечно, его формировали и объективные обстоятельства и прежде всего эпоха подготовки и развития русской революции. Вот откуда шло само осознание потребности, необходимости перемен! Но он-то верил, что все дело только в нем самом. И потому победил он, хотя живших с ним в эпоху тех же объективных обстоятельств были миллионы. Это была феноменальная жажда понять и упорядочить этот нелепый и колоссальный мир, привести его в соответствие с собственными представлениями о том, что добро и что зло.
Что для этого было нужно? Прежде всего правила поведения для себя, упорядочить самого себя... Он их составлял. Ежегодно, почти ежедневно. «Правила для развития воли телесной», в которых сказано: «Будь верен своему слову»... «Правила для развития воли чувственной», где замечено: «Все чувства, имеющие источником любовь ко всему миру, хороши, все чувства, имеющие источником самолюбие, дурны»... «Правила для подчинения воле чувства самолюбия» («Всегда говори правду») и «Правила для подчинения воле чувства корыстолюбия». «Правила для подчинения воле чувства любви» и «Правила для подчинения воле чувства всеобщей любви»... Правила для развития воли разумной. Для развития памяти. Для развития деятельности. Развития умственных способностей... Развития обдуманности... Уничтожения чувства самолюбия... Он был опутан этими правилами, как Гулливер лилипутами, с той только разницей, что создавал эти правила сам и опутывал себя сам, чтобы выработать нравственную силу, как вырабатывают спортсмены силу физическую, нагружая себя гирями, эспандерами, задавая себе моционы и рационы – все те ограничения, которые любому среднему, а точнее, посредственному, человеку кажутся нелепыми и ужасными. Потом он будет ахать и удивляться необыкновенным результатам, так и не уловив связи между этим тренажем и результатами.
О, это постоянное стремление взять себя в шенкеля, ограничить, пришпорить! «1) что назначено непременно исполнить, то исполняй, несмотря ни на что; 2) что исполняешь, исполняй хорошо; 3) никогда не справляйся в книге, если что-нибудь забыл, а старайся сам припомнить; 4) заставь постоянно ум твой действовать со всею ему возможной силой» – это пишет сам для себя восемнадцатилетний юноша. Лучшего пособия по самовоспитанию я не читал.
Есть у Николая Ушакова великолепные строчки:
Мир незакончен и неточен, – Поставь его на пьедестал И надавай ему пощечин, Чтоб он из глины мыслью стал!
Он месил себя, как горшечник месит тяжелую, мокрую глину, не жалея своих покрасневших, набрякших рук, не чувствуя боли. Месил остервенело и самозабвенно. Давал пощечины. Не глине – самому себе: «Курил и неприятным тоном заговорил за чаем»... Нет, вы вчитайтесь! Это уже пятидесятишестилетний человек, почти старец, автор всемирно известных сочинений, выговаривает самому себе, как школяру. И как школяру выставляет сам себе баллы за поведение, отмечая «прегрешения» свои в скобках порядковыми номерами. «Соврал», «Не уберегся от соблазна...» Вот запись одного лишь дня, разобранного им самим, двадцатитрехлетним молодым человеком: «Встал немного поздно и читал, но писать не успел. Приехал Пуаре, стал фехтовать, его не отправил (лень и трусость). Пришел Иванов, с ним слишком долго разговаривал (трусость). Калошин пришел пить водку, его не спровадил (трусость). У Озерова спорил о глупости (привычка спорить) и не говорил о том, что нужно (трусость). У Беклемышева не был (слабость энергии). На гимнастике не прошел по переплету (трусость) и не сделал одной штуки оттого, что больно (нежничество). У Горчакова солгал (ложь). В Новотроицком трактире (мало fierte) (т. е. гордости). Дома не занимался английским языком (недостаток твердости). У Волконских был неестественен и рассеян и засиделся до часу (рассеянность, желание выказать и слабость характера)».
Оно было далеко не безболезненным, это воспитание, когда нельзя было вымолить себе передышку нигде, ни в чем, ни увернуться, ни смягчить, потому что воспитатель и воспитуемый – одно и то же лицо. «Всегда говори правду». Это доходило порой до самоистязания.
Его приятельница и кузина Александра Толстая рассказывала. Утром получила записку: «Физически не могу придти: умер брат». Это действительно была тяжелейшая утрата потому, что человек умер, человек, с которым было связано все самое лучшее в жизни. И вдруг вечером в разгар сбора – он. Ослепительная манишка, как всегда, галантен, весел и непринужден.
– Зачем вы пришли, Леон?
– Зачем? Потому что то, что я вам написал сегодня утром, было неправдой. Вы видите, я пришел, следовательно, я мог придти! Я обязан был наказать себя.
Боже, сколько таких «физически не в состоянии» произносим мы ежедневно на службе, близким, самим себе! Да если б мы стали так же казнить себя за каждое слово... Вы правы: мы все стали бы другими. И мир был бы иным!
Максимализм юности! Как он привлекателен и как быстро угасает он порой, сменяясь практическим разумом эмпирика, который настолько «хорошо» знает свои возможности и объективные трудности, что заранее готов отступить от мечты своей, лишь бы выторговать у жизни чуточку побольше благ: меньший проходной балл, большую зарплату или, наконец, просто поменьше ответственности.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.