— Люди, люди, их надо учить. У нас еще мало хороших специалистов. А химия невозможна без них,— задумчиво говорит он.
И вдруг, оглушительно шлепнув по столу:
— Так и знал, достукались — газовая пробка! Слышите? Неужели не слышите? Не слышите? Извините, но я должен идти...
Запыленный автобус с продавленными сиденьями ворвался в старую Хиву. И я закружилась где-то в средних веках, среди слепых дувалов, базар-сараев и медресе, пустынных, сухих от яростного солнца, волнующе-загадочных, как любой заброшенный храм. У медресе Мухаммедамин-хана я в десятый раз столкнулась с этим мальчуганом. Он стоял у цветущего бирюзой и нежной зеленью майоликового портала, запрокинув голову, расставив длинные, черные от загара ноги в драных сандалиях. Узкие, кошачьи его зрачки жадно слизывали неблекнущие узоры. И короткий коричневый нос весь подергивался от удовольствия.
Час спустя, когда я входила в прохладный полумрак Исторического музея, худенькое загорелое тельце юрко скользнуло передо мной. Наверное, без билета.
— Салам, усто Абдулла!— как взрослый, сказал мальчишка в темноту.
И я, опомнясь от белого солнца, увидела старого большеглазого человека. Он что-то медленно писал у стола — справа налево, красивой арабской вязью. Очевидно, историю: он помнит трех ханов.
А мальчуган уже крутился по залу, морща на стенды потеющий нос. Украдкой трогал рукой стройную, как лилия, колонну. Она околдовала его: чем было раньше это точеное чудо — грушей, тенистым карагачем, старым, разлапистым орехом?
— Ата!— забывшись, кричит он и сам пугается своей смелости.— Что это, ата? Кто это мог сделать?
— Иди сюда,— говорит старый мастер.— Ничего, иди... Я покажу тебе хивинский узор. Иди сюда, садись...
Он раскрывает маленький альбом и протягивает мальчишке.
— Ата, скажите, кто это мог? Кто это мог?..
Если человек не поет, он пишет музыку, если он не знает нот, он высекает свою музыку в камне. Слышите нежную жалобу дутаров? Это поют кружевные панджары у окон, высокие, как тополя, колонны, летучие резные потолки.
Маленький мальчик Абдулла слышал по вечерам, как поют минареты Хивы и колышутся на айванах дворцов тяжелые головки цветов. Старики
сказали его отцу, красильщику тканей: «Отдай сына мастеру Ишмухаммеду, отдай!» Ишмухаммед Худай-бердиев был большой мастер, и он знал, что камень поет не для всех.
Он взял маленького Абдуллу в ученики и потом разрешил ему рядом с собой украшать медресе Ислам-Ходжа. Абдулла отливал спорившие с небом лазурные плитки и рисовал узоры для стен и потолков. Садясь на рассвете к столу, он различал мелодии, которые любили давно умершие мастера, и видел, что им бывало весело, и они любили девушек, и им тоже чудились за темными чачванами прекрасные глаза Ширин. А иногда Абдулла плакал, глядя на тонкую вязь старинного орнамента, потому что видел, что мастеру было очень грустно, когда он рисовал свой узор. Тогда Абдулла выходил на площадь и подолгу смотрел на лазурную майолику с белыми, как облака, цветами и думал о великих мастерах, имен которых уже не помнит никто. Потом он шел в степь, тихую и бесконечную, и рвал колючую траву, запоздалые цветы, пропускал сквозь пальцы шелковистые стебли хлопка. Он понимал, что узоры Хивы будут жить всегда, потому что всегда будут раскрываться по вечерам коробочки хлопка и каждую весну из земли будет выклевываться трава. Успокоенный, Абдулла возвращался в мастерскую и начинал рисовать.
Он рисовал тонкие, упругие спирали — сочные стебли. На стеблях дрожали от росы тугие бутоны и загорались белым огнем коробочки хлопка. Он рисовал, не отрывая руки, потому что только художник знает, как бесконечна, кругла и всесуща в мире красота. И линии плелись, пересекаясь, взвивались ввысь по стройным квадратам «гириха» — геометрического узора,— обвивали его холодные грани, как остов старой кибитки. А то вдруг по синей, как апрельское небо, майолике неслись, неслись голубиной стаей крупные полевые цветы. Он рисовал так много, что по ночам болела рука. И во сне нежной жалобой дутара звенели прозрачные от хрупкости медальоны. И он просыпался, чтобы нанизать медальоны гроздью и создать розетку, прекраснее которой не было в Хиве.
Слава о старом наккоше — «носящем узор» — Абдулле Балтаеве разнеслась по всему Узбекистану. Очень большие мастера — резчики по мрамору, дереву, ганчу просили усто Абдуллу придумать для них узор. И он радовал всех и был неистощим, потому что неистощима земля Хорезма, рождающая тысячи трав и цветов. Он украшал дома людей, колхозные клубы, дворцы. Колонну, вырезанную по рисункам Абдуллы, возили на выставку в Париж. Строя знаменитый театр Навои, архитектор Щусев пригласил семь лучших наккошей республики. Усто Балтаев был среди этих семи. И он спел одну из лучших своих песен. Если будете когда-нибудь в театре Навои, отыщите Хивинский зал — не в антракте, а прямо среди действия, когда тихо и никого нет. И зал напоет вам любимые мелодии старого мастера. И вы узнаете в них суровый, богатый и пустынный Хорезм, узнаете его великие трагедии и победы и еще узнаете могучую силу искусства, способного рассказать все это на понятном для веков языке.
Абдулла-ата совсем не знал усталости: он набросал узоры для всех резных дверей театра и его внешней отделки. А вскоре стал украшать и театр Мукими. И узор никогда не повторялся, потому что земля ведь не повторяет виноград в хлопке.
Я смотрю на затейливые узоры в альбоме Балтаева и пытаюсь связать их с книжной премудростью: «Хорезмский узор отличается исключительной сложностью. В нем преобладает условно-растительный орнамент. Гораздо реже встречается геометрический узор, так называемый гирих». Здесь мне нравится только одно слово — «гирих». И я почему-то с удовольствием вспоминаю, что узоры для майоликовой росписи называются «кашинульги», а для резьбы по мрамору — «марварульги».
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.