Врангель положил ногу на ногу и откинулся на спинку кресла. От какого чиновного дядюшки перенял осанку этот юный остзеец, который и бакенбарды, наверное, отпустил для того, чтобы как - нибудь затемнить краснощекую свою юность, неприличную при теперешнем его чине?
Но как поразительно малы и до смешного ничтожны все его тогдашние наблюдения!
Он запомнил только внешние подробности событий: как надевали саваны на осужденных, как привязывали их к столбам, как целились солдаты и как разъезжал на коне обер - полицмейстер. Иное, совсем иное хотел бы услышать Достоевский от первого встреченного им свидетеля зрелища, в котором ему довелось быть не зрителем, а невольным участником.
Правда, в тот момент Врангель уже знал, что расстрела не будет: ему это сообщил встреченный им в толпе Мандерштерн, сын коменданта Петропавловской крепости. Но осужденные - то этого не знали! Они стояли на эшафоте по трое, и он, Достоевский, стоял во втором ряду, с Плещеевым и Дуровым, и жить ему оставалось несколько минут.
Да, да, несколько минут... Ему хорошо были видны столбы и ямы, вырытые у эшафота. И когда к столбам привязали Петрашевского, Момбелли и Григорьева, он наклонился к смертельно бледному соседу и торопливо шепотом стал рассказывать план повести, которая сложилась у него в равелине.
Что это было? Легкомыслие, мужество, вера в свою звезду?...
Но как вяло, как невыразительно рассказывает Врангель!
- В толпе вас жалели, - говорит он, с явным удовольствием прислушиваясь к своим тщательным периодам. - Когда раздалась команда и солдаты вскинули ружья, две женщины, стоящие подле меня, залились горькими слезами. Вы, конечно, сможете представить, как они обрадовались, когда вслед за тем прогремел отбой и аудитор объявил монаршую милость. В публике этого не ждали, потому что все видели подводы, на которых стояли прикрытые рогожами гробы.
Врангель смолк. В наступившей тишине Достоевский сказал глуховатым, но отчетливым голосом:
- Гробов не было!
«Пиши обо всех наших знакомых петербургских, пиши об литературе (поболее частностей)».
Из писем Достоевского.
Домой он возвращался в сумерках. Поземка звенела, луна прорезалась в небе, и от нее серебряно - синими стали высокие гребни сугробов. Он шел, ничего не замечая. Он себя спрашивал, откуда взялась легенда о небывалых гробах. Там, на плацу, действительно стояли подводы, но ведь на них ничего не было, кроме одежды, приготовленной для осужденных.
Это уже потом, на каторге, довелось ему изведать давящую тесноту гроба. На днях он так и написал брату Андрею:
«Четыре года считаю за время, в которое я был схоронен живой...»
Преувеличения тут нет: чем была для него каторга, как не могилой для заживо погребенного?
Там, в мертвом доме, жалкий уголек жизни едва - едва теплился в нем, и его - то в любой момент мог растоптать неистощимо злой и вечно пьяный плац - майор Кривцов. Грязное это животное способно было до полусмерти избить арестанта за одно то, что арестант спит не на левом, а на правом боку. Каторжники звали майора Осьмиглазым и спасались от диких его наскоков только средствами артельной выручки.
Но на «привилегированных» действие артельной солидарности не распространялось. Они были отверженцами среди отверженных. Достаточно было ему или Дурову прогневить одного из острожников, как они все дружно начинали вопить:
- Ты, дворянская кость, бедных людей мучил, а теперь каторжной шкурой стал!
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Из истории русской журналистики