– Позвать.
Является – невелик ростом, над губой темный пушок пробивается, глядит прямо: будь что будет.
– Ты рисовал?
– Я.
– Другие рисунки есть?
– Как не быть...
– Завтра принеси...
Назавтра пригласил губернатор канцелярского писца учителем рисования к дочери. Рисунки же приказал упаковать и с оказией в Петербург выслать, князю Гагарину в Академию художеств. Туда да назад дорога долгая, но несколько месяцев спустя подоспел ответ: к экзамену допустить позволено; дорога и содержание на свой счет – должною суммой казна не располагает.
Казне губернской подобные траты не предписаны тем более. Но дело начато, и не губернатору отступаться. Собрал он за обедом пароходных хозяев, купцов, промышленников красноярских, чтобы между белугою и осетром, дело обсудив, наскрести по подписке нужную сумму. Из Красноярска – не из Рязани ехать, а там еще пять лет содержания в столице; дело трудное – смекать надо.
Где толстосумы, там тугодумы – одного поля ягода, и неизвестно, как и скоро ли б смекнули, но случился за губернаторским столом Петр Иванович Кузнецов, золотопромышленник. Рангом других не выше, брал он культурой и образованием, а чутье подсказало, что ставка-то беспроигрышна. Все расходы взял Кузнецов на свой счет.
О том, что не ошибся меценат, мы знаем. Знаем также, что одну из первых картин, еще в академии написанных, подарил Суриков благодетелю. По случайности ли называлась она «Милосердный самаритянин» или была в подарке ирония – не станем гадать. Важно, что началась – пусть с помощью Кузнецова – новая в жизни Василия Сурикова страница, и 11 декабря 1868 года красноярское губернское правление недосчиталось одного писца. А спустя два месяца в гостинице на углу Невского явился молодой крепыш, кудрявый, темноволосый, с сибирским румянцем на простонародном скуластом лице. Здоровье, свежесть, сила, до поры скрытая, непривычны казались в серокаменной столице, как и синий его казакин, бархатные шаровары, рубашка шелковая с пояском, как непривычна покажется потом и живопись.
Но это будет потом. А пока в штыки приняла чопорная академия невиданного в ее стенах пришельца. Инспектор Шренцер, перелистав папку, выкатил остзейские глаза: «Да за такие рисунки вам даже мимо академии надо запретить ходить!» Но, видно, не нагнал страху, не напугал насмерть немец – на экзамен Суриков пришел и, как все, рисовал гипс. Приговор академика Бруни должен был, кажется, поставить последнюю точку – негоден. Тут бы другому собрать поклажу – и в возок; но крепок сибирский был орешек, и не красного словца ради говаривал Суриков: «Краснояры сердцем яры». Ему и слово:
«Помню, вышел я. Хороший весенний день был. На душе было радостно. Рисунок свой я разорвал и по Неве пустил. Поступил я тогда в школу Поощрения и три месяца гипсы рисовал. И научился во всевозможных ракурсах: нарочно самые трудные выбирал. За эти три месяца я три года курса прошел и осенью прямо в головной класс экзамены выдержал».
Волей-неволей покорилась академия – как Сибирь Ермаку. И так покорилась, что по выходе одним из первых должен был ехать Суриков за границу на казенный счет. Да вот случилось, проворовался казначей, прикарманил казенные денежки. В Сибирь-то он угодил, а поездку в Европу отменить пришлось: не на что. «И слава богу! Ведь какая у меня мысль была: Клеопатру Египетскую написать. Ведь что бы со мной было!»
Представить и в самом деле трудно. Да и нужно ли, когда так, а не иначе обернулось – не Европа, сибирские соки питали художника от юности – и буйный рост его и матерую силу. Пласты русской истории, как плугом, выворачивала суриковская кисть, но казалось при этом, что двери в наше прошлое, хоть и прямо с Сибирью не связанное, отворял он сибирским ключом. Да так оно и было.
По дороге из Сибири задумал Суриков первую свою большую картину: на московской Красной площади ожило вдруг, заговорило, завязалось в тугой узел виденное в детстве. Кандалы, колодки, эшафот красноярский, телеги с приговоренными, голосившие бабы-сарафанницы, чернобородые мужики, смертные свечи в заскорузлых руках, белые рубахи и пламя, трепещущее в тревожном свете страшного утра, – все обернулось вдруг живою картиной трагического исхода русского семнадцатого столетия...
«Стрельцов» выставил Суриков 1 марта 1881 года – в тот самый день, когда угодила бомба в царя. Случайное, конечно, историческое совпадение, но не случайным было впечатление разорвавшейся бомбы, которое произвела картина, ошеломившая, по словам современников, русский художественный мир. «Меншикову», потом «Морозовой» уготована была та же великая участь. Художники разводили руками, ахала публика, не жалели газетчики превосходных эпитетов. Восторга не скрывая и со свойственной ему страстностью Стасов писал: «Суриков – просто гениальный человек! Подобной исторической картины у нас не бывало... Тут и трагедия, и комедия, и глубина истории, какой ни один наш живописец никогда не трогал. Ему равны только «Борис Годунов», «Хованщина» и «Князь Игорь»...
Вряд ли кто и нынче оспорить возьмется восторг первого того времени критика, но, кроме таланта непомерного и живописи, сметавшей прежние академические каноны, нельзя не почувствовать было в этих полотнах и основу всему – могучий дух и мощь сибирского размаха. Сила его не избывала с годами, но росла от картины к картине, потому что никогда не порывалась связь с тем, чем вскормлен был.
В письмах домой об успехах полслова – знал, что «милым маме и Саше» сам он дороже его триумфов, и, задумав новую картину, стремился всякий раз домой неудержимо, как к животворному источнику.
На этот раз не один ехал, в дорогу собрал Елизавету Августовну и дочек, Олю с Леной, – старшей девять, младшей едва семь набежало. Долга дорога и нелегка им будет, а привыкать нужно: хоть и девочки малые, но одного с отцом, сибирского корня.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.