Катер был отделан действительно по-королевски. Стремительный на ходу, великолепной обтекаемой формы, с бронзовыми поручнями вокруг белоснежной палубы, он привлекал и радовал глаз. В его просторном салоне стояли подковообразные диваны, обитые тисненой коричневой кожей, мягко и тепло, словно лесное озерко, мерцало пианино, круглые зеркала напоминали иллюминаторы, а иллюминаторы походили на сияющие зеркала. На высоких густо-синих бортах черными буквами было выведено: «Стрела». «Стрела» принадлежала бригаде плотогонов, возглавляемой Федей Бруснецовым. Я знал, что бригада купила «Стрелу» на Лесногорской верфи. Плотогоны половину денег уплатили из своих премиальных, а половину вносят в рассрочку. Знал я и то, что катер этот строился по особому заказу и попал к плотогонам случайно. Мне было известно, что жители лесного рейда называют катер не «Стрелой», а «королевским». Королевским? Почему? Вот этого я не знал. Мне хотелось выпытать эту маленькую тайну у Феди Бруснецова, и я искал подходящей минуты для разговора. Но Федя говорил о чем угодно, только не о катере, и не отвечал на мои наводящие вопросы. Мы сидели в салоне у шахматного столика, продуваемые сквозняком из раскрытых иллюминаторов. Бруснецов не прожил еще и четверти века, и поэтому кажется странной его тяжелая, толстая фигура. Массивное лицо Феди лоснится от пота, на широкой чугунной спине морщится сиреневая рубашка, черные остроносые туфли еле держатся на больших ногах. Федя смотрит в иллюминатор и говорит звонким окающим баском:
- Нашего рейда древесина плывет... «Стрела» летит вдоль обрывистого берега, сосновый бор струится зелеными волнами, хлопья пены шипят и гаснут на бревнах проходящих плотов. Буксиры тянут гигантские плоты, солнечные косяки приплясывают и шныряют в воде.
- Наша древесина плывет, - с удовольствием повторяет Федя. - Мы ведь миллиончик кубиков в сезон сплавляем. Вот как! Над нашими головами куют каблуками, шаркают подошвами танцующие пары, в иллюминаторы врываются звуки вальса «Амурские волны». Сегодня воскресенье, и вся бригада поехала на гулянье. Я вижу, Феде хочется на палубу, к девушкам, к парням, но ему неудобно оставить меня в одиночестве. И Федя продолжает:
- Для вас все эти ели, сосны, пихты, может быть, всего лишь пиломатериалы, а для меня... Да что там говорить! Для меня не существует «шпальника», «стоечника», «швырка». Гляньте-ка на этот плот. В нем и ель музыкальная, и береза авиационная, и сосна мачтовая. Вот они, елки-палки, плывут, а я закрываю глаза и вижу... Федя смежает веки и взмахивает рукой.
- Скрипача вижу, как он на скрипку смычок обрушивает, вижу. Как скрипка петь начинает, слышу. Массивное лицо бригадира морщится в мгновенных улыбках, короткие пальцы сжимаются и разжимаются, будто захватывают незримый смычок. Я откровенно любуюсь им и все-таки думаю: «Почему королевский катер? Эту загадку надо разгадать. Всякая раскрытая тайна - это и познанный мир и человеческая душа, открывшаяся какой-то новой гранью».
- Или вот еще, - снова удивленно и восторженно говорит Федя. - Пассажирский лайнер режет океанские волны, на него наваливаются тучи, а мачты распарывают их, и не согнутся они под любым ураганом. Мачты-то из наших, из вятских, сосен, а мы величаем их «хлыстами». Почему писатели много рубят словесной щепы? Сочная, румяная улыбка появляется на крепких губах Бруснецова, в его больших шоколадного цвета, глазах. Он опять смотрит в иллюминатор на речные гривастые волны. В каждой волне сияет по солнцу, над рекой метет бесшумная метель из бабочек-однодневок. Над Вяткой прошла гроза, и воздух напоен свежей трепетной силой сосновой смолы и черемухи.
- Почему вы каждое слово тащите в строчку? - не унимается Федя. - Или же пишете пышно, но холодно. Почему никто не напишет про закат: «Земля закатилась, и стало темно»? Было бы сказано и точно и здорово! А я вот читаю о «лучезарном» будущем и вижу один сладенький розовый цвет. Так вот, представляю я себе эту «лучезарность» и думаю, какой же это отвлеченный, негреющий символ! Для меня обыкновенный лапоть символичнее какой-нибудь розоватости...
- Какой лапоть, Федя? При чем тут лапоть?
- Наш, вятский лапоть. Вятские раньше всю свою жизнь ходили в лаптях. А я их в глаза не видел. Как-то нам для спектакля лапти понадобились. Обратился я к старому мельнику Панкратычу. А он: разучился, говорит, лапти плести. Пришлось ему пол-литра ставить. Так я, бригадир бригады коммунистического труда, старику память водкой восстанавливал. И смешно и грешно! Дверь салона приоткрылась, в ее полутемном проеме появилось девичье лицо, окаймленное легкими, пушистыми, как созревший одуванчик, волосами.
- Федя, ты скоро?
- Сейчас, сейчас. Катер резко повернулся, солнце ударило через иллюминатор в раскрытую дверь, и девушка вспыхнула от туфелек до волос. Прикрыв рукой глаза, она исчезла за дверью, но было слышно, как ее каблуки пересчитывали ступеньки палубного трапа. Федя с трудом подавил радостную улыбку и, словно отвлекая мое внимание от про-мелькнувшей девушки, стал развивать свою мысль:
- Так вот, о лаптях. Недавно у нас нашли лю-бо-пыт-ней-ший документик! Накладную на грузы Петербургского тюремного ведомства. Петербургское тюремное ведомство заказало вятскому земству триста тысяч пар лаптей для российских тюрем. Здорово, а? Триста тысяч по накладной! Вот вам самая обыкновенная бумажка, а кажется невероятной выдумкой. В ней все: и горькая правда, и такая же горькая насмешка, и кандальный звон, и вятская промышленность до революции. А теперь наши лапти найдешь разве что в музеях. Значит, то, чего уже нет, - тоже отличный символ для коммунизма. Только все это поглубже понять надо, сопоставить, сравнить, нужно столкнуть лбами прошедшее и настоящее. Тогда завтрашнее станет еще выпуклее, конкретнее. У меня слабость такая - все воображать и видеть воображаемое. Иначе я не могу, не умею. В иллюминаторы проскальзывает робкий, вкрадчивый зов воды, на берегу мертвыми осьминогами валяются древесные пни, всевозможные тени плывут в реке. Плывут тени черемух, шиповника, зеленолобых валунов, ржавых якорных цепей, черные и красные шары бакенов, все это движется, покачивается и плывет, плывет. Катер точно и красиво разворачивается, причаливает к берегу, гулкий задорный топот раздается на палубе, песни и смех оглашают реку. Молодежь растворилась между соснами, чье мощное гудение наполняет салон, как морской прибой. Мы тоже сходим на берег. Федя легко вынес свое могучее тело на речной желтый обрыв. На берегу, в кустах черемухи, над развернутой скатертью хлопотала молодая женщина. Ее трехлетняя дочка сидела на волчьей шкуре и громко разговаривала с оскаленной безразличной мордой:
- Вольк, вольк, ты меня не укусишь, тебя можно погладить? Принести тебе хлеба? Ты почему долго спал? Вчера спал, сегодня спишь, а я уже встала. Искаданна, искадан-на! А вертолет до того завертелся, что тоже уснул. Хоп, хоп, вертолет завертелся, не поет. Вольк, вольк, какая же ты собака кусачая! Искаданна, искаданна! - Девочка поднялась и завертелась на шкуре - веселая, живая юла. Федя сорвал черемуховую кисть и подошел к девочке.
- Как тебя звать?
- Девочка Валечка.
- Ты что любишь, девочка Валечка?
- Маму, папу, печенье и конфеты.
- А вот это тебе. - Федя протянул черемуховую ветку. - Цветы на счастье. Девочка восторженно закричала:
- Мама! Мне дали кисточку счастья! Искаданна, искаданна!
- Брось ты петь свою «Искаданну»! - Мать повернула к нам разгоряченное лицо. - Через час будет готова окуневая уха. Вы еще погуляйте немного. С обрыва открывался удивительный вид на левобережье, затянутое дубовыми рощами, темными, созревшими травами, сетчатой паутиной вечереющих лугов. В далекое озеро опускалось солнце.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.