«…И воздух-то как будто полон мыслей»

Алексей Николаев| опубликовано в номере №1235, ноябрь 1978
  • В закладки
  • Вставить в блог

Своей волей охотников к такому случаю в здешних околотках не сыскалось бы вовсе, – зла за молодым барином припомнить было некому, да и дело-то, по крестьянской совести, выходило мерзкое, а податься некуда: с десяток спасских мужиков отрядили в понятые. Командовать расправой вручено мценскому капитан-исправнику.

Лошадей осадили посреди деревни, на раскатанном санями и блестевшем на солнце большаке. Мужики, в тугих подобранных полушубках, тяжело дышали на морозе; шурша соломой, разобрали дубины. С трудом попадая валенками в узкую, между сугробами, тропу, двинулись к избе за исправником следом. Он ступал впереди – сухим и щелкающим шагом, в накинутой на прямые плечи шинели, в тонких, черневших, как галки на снегу, и жестко скрипевших сапогах. Исправник был молчалив, и мужики робели.

Шагов несколько перемахнуть оставалось по утоптанному снегу к ступеньке крыльца, когда звякнула изнутри щеколда и твердо ударилось кованое кольцо о промерзшую тесину рывком отворяемой двери. Из черного проема сеней вышагнул на снег – не разобрать против солнца – молодой парень или матерый мужик. От большой, по-крестьянски крепкой фигуры веяло властью немужицкой. Правой ладонью перехватил он узкую шейку ружья, левая сжимала цевье и черневшие, с искрой, стволы. Как выстрел на морозе, ударил высокий голос:

– Буду стрелять!

Подобрался весь и стал капитан-исправник. Мгновения хватило опытному взгляду скользнуть по бледному лбу и светлым глазам на руки – к вороненым стволам, косо перечеркнувшим блестевший на солнце сугроб.

Кашлянул капитан в стянутую с правой руки перчатку, повернулся на каблуках, взметнул полой сползшей на одно плечо шинели сухой снег и тем же щелкающим шагом пошел к лошадям сквозь распавшиеся на обе стороны тропы мужицкие полушубки...

Дело же по тем временам нельзя сказать, чтобы было редкостным. Высечь на конюшне, сослать от семьи в дальнюю губернию или заплатить крепостным человеком карточный должок – кого удивишь этим в России. А тут дело выходило и вовсе заурядное: приказала продать спасская барыня девку свою Лукерью соседской помещице. Деньги уж были получены сполна, да приехал в Спасское на каникулы сын хозяйки, шестнадцатилетний студент Петербургского университета Иван Тургенев. Весть эта ударила и обожгла его, как хлыстом. А чтобы решиться слово молвить в защиту крепостной девки, знать надо было нрав матери, Варвары Петровны, урожденной Лутовиновой, не то что крестьян, сыновей собственных державшей в лютой крепости. Да куда и девалась покорность родительской власти! Иван спрятал Лукерью в чужой избе. Дошло до бурмистра, а там до барыни. Он стоял на своем: не отдам! В гневе до той поры никому не уступавшая, приказала Варвара Петровна скакать за исправником и тем кончить дело. Узнав результат, ей тут же исправником доложенный, поняла, что нашла коса на камень.

– Коли так, пускай девка остается! Неустойку заплатить. А кровопролития я не допущу!..

Тем бы и кончиться событиям в Спасском-Лутовинове, потолковали б в уезде да и забыли, но времена в ту пору стояли в деревенской России неспокойные, и вот в канцелярии орловского губернатора завелось «Дело о буйстве помещика Мценского уезда Ивана Тургенева», помеченное 1834 годом...

Теперь шел 1852-й, и опять ехал он в Спасское. Да только теперь не по своей воле.

Было ли давнее то «дело о буйстве» началом крутых поворотов его судьбы – теперь не разгадать. Но день, когда впрямую схлетнулась его совесть с российским злом века, стал как бы прологом его жизни и всему им написанному. Пора его дел на земле пала на век, когда русский писатель, в ком совесть сильна, как талант, должен платить за это свое богатство молодостью, судьбой собственной, а пуще – укрытой до времени строкой. Так повелось от Радищева, должно быть. Это была и его тяжба с веком. Нынешнюю весну был он «месяц выдержек под арестом», а теперь ехал в ссылку, под надзор полиции – без сроку. Как Пушкин.

«Арест», «ссылка», «под надзор» – так и вплелись привычные веку слова в русскую литературу. Сидя месяц в полицейской части, глядя на мутную воду Екатерининского канала, знал Тургенев, что статья о кончине Гоголя была лишь следствием. Причина ареста и невольной этой дороги другая...

Дорогу же эту он – быть может, самый непоседливый из русских писателей – знал и любил больше всех других изъезженных им по миру дорог. Скрип колес, запах дегтя, полосатые версты по обочинам, станционные домики с облупленными от дождей деревянными колоннами, сизые деревни по обеим сторонам тракта – так от Петербурга до Москвы, ровной гладью через тверские леса; там Серпухов, долгая пойма Оки с влажными запахами разнотравья; за Тулой холмится дорога, синеют на светлых склонах чистые дубравы – и уже по-особенному бьется сердце, как биться оно может только в родных пределах.

А это его, родные, пределы – в любимую пору, когда весна коснулась лета и май стоит в исходе. Желтым, оранжевым, синим, фиолетовым цветом засветились склоны оврагов. Густо взялась на взбегающих по сторонам тракта изволоках свежая зелень. Деревни под соломенными крышами глядят с косогоров сквозь березовые перелески на извилистые речки в низких берегах, на бледно-зеленые ржаные поля с бегущими по ним вслед ветру тенями легких облаков. И всюду – дороги, дороги... Вот тут, на русских этих дорогах, и искать ему причины крутых поворотов его судьбы!..

Одна идет от Курского тракта на запад – в черных колеях под старыми ракитами, похожая на другие здешние дороги. С нее началась его слава... Да и ссылка, в которую он ехал теперь, началась с нее.

По ней хаживал он и ездил с охотой в жиздринские засеки, потому что там «не перевелась еще благородная птица – тетерев, водится добродушный дупель, и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит и пугает стрелка и собаку». Любил он эти места и потому, что там, на раскорчеванной среди леса поляне, стоял хутор умного и крепкого калужского мужика, прозванного в тамошних краях Хорем, а неподалеку, в избенке низенькой и неказистой, жил закадычный ему приятель, ни обликом, ни повадкой на него не похожий, – Калиныч. Отводил заезжий охотник душу в разговорах с приятелями. Русская речь их лилась плавно, искрилась словом, блестела мыслью и, как прохладный родник в полуденную пору, возбуждала ум, волновала сердце сладкими и таинственными предчувствиями. В разговорах этих постигал он суть, сердцевину мужицкой России, не сознавая еще, что будет это началом великой книги... Но написалось. Напечатано в «Современнике», скромно – в отделе «смеси» и, с легкой руки редактора («для снисхождения читателей к молодому автору»), с подзаголовком «Из записок охотника»...

И другую узнал он теперь дорогу – тоже бегущую от Курского тракта и тоже в старых расщепленных ракитах. Вспомнилось, как, блуждая в темень, усталый по-охотничьи донельзя, с утомившейся вконец собакой, набрел на костер, на ребятишек возле него, а вернувшись домой, записал на подвернувшемся под руку листке: «Описать, как мальчики гоняют лошадей в пустыри на ночь... Огни... Бежин луг». Черкнул для памяти на черновой рукописи «Певцов»... Да и певцов – Яшку-Турка и рядчика из Жиздры – слушал он в здешних околотках. Тут до Колотовки с «притынным кабаком», где выпало ему быть свидетелем состязания поразительного, рукой подать... А если с этой дороги поворотить на другую, не миновать Кобыльего верха; где-то тут в грозовую ночь Бирюк настиг порубщика...

Бежин луг, Колотовка, Кобылий верх, Чаплыгино, Парахинские кусты – куда ни глядел он теперь, подъезжая к дому, словно распахивались перед ним страницы «Записок охотника»: снова ожили знакомые (по скитаниям в этих местах) богатые помещики, однодворцы, лакеи, бурмистры, старосты, конторщики, целовальники, барышники, исправники, становые, камердинеры, рядчики... и мужики – мечтательные и задумчивые, угрюмые и беспечные. Целый пласт, как плугом, выворотил он из целины русской жизни!.. И вот теперь книга – первое издание – продиралась сквозь цензуру. Да продиралась-то, видать, больно: цензора отстранили от должности, автора упекли под арест и в ссылку – в Спасское.

Последний с Курского тракта поворот был в Спасское.

В разъезженных колеях проселка еще скрипели колеса, когда увидел он над округлыми и темными верхами лип островерхую белую колокольню. За воротами, на дорожке парка, скрип колес – по песку и гравию – стал глуше. Знакомым этим звуком кончалась всякий раз его дорога к дому. Знакомым было и чувство, когда увидал он зеленую крышу, светло-лиловый, тесом обшитый дом с белыми резными наличниками, террасу – тоже резную и всю в тонких листьях убегающего вверх молодого плюща.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены